Алек­сандр Со­пров­ский был од­ним из са­мых та­лант­ли­вых, серь­ез­ных и ос­мыс­лен­ных по­этов сво­его по­ко­ле­ния. По­ко­ле­ния, чье ста­нов­ле­ние на­ча­лось по­сле ок­ку­па­ции Че­хо­сло­ва­кии — то есть с на­сту­п­ле­ни­ем той эпо­хи, ко­то­рая те­перь на­зы­ва­ет­ся (и, по-мо­ему, пра­виль­но на­зы­ва­ет­ся) за­сто­ем. Он был поч­ти един­ст­вен­ным, кто не под­дал­ся со­блаз­ну вос­при­нять эту эпо­ху как нор­маль­ную (не иде­аль­ную, во мно­гом да­же по­роч­ную, но все же нор­маль­ную), что сде­ла­ло боль­шин­ст­во дру­гих его та­лант­ли­вых свер­ст­ни­ков. У не­го хва­ти­ло на это зор­ко­сти и чув­ст­ва нор­мы, то есть муд­ро­сти. Он знал это про се­бя, по­эты зна­ют про се­бя все. Он вы­би­вал­ся из об­ще­го строя не­офи­ци­аль­ной по­эзии, от­нюдь из-за это­го не при­бли­жа­ясь к то­му, что на­зы­ва­лось офи­ци­аль­ной по­эзи­ей. В ка­ком-то смыс­ле он ос­та­вал­ся оди­но­ким, хо­тя лю­бил лю­дей и лю­ди его лю­би­ли. Это не бы­ло кра­си­вым оди­но­че­ст­вом по­зы и тще­слав­ным чув­ст­вом пре­вос­ход­ст­ва над ок­ру­жаю­щи­ми. Это бы­ло оди­но­че­ст­во зна­ния и по­ни­ма­ния. У не­го не бы­ло сво­ей ни­ши ни в пре­сло­ву­том пан-иро­ни­че­ском ёрни­че­ст­ве, ни в под­ра­жа­тель­ном эпа­та­же как ораль­но­го, так и ге­ни­таль­но­го ха­рак­те­ра. Он был все­гда серь­е­зен, да­же ко­гда шу­тил. Он был серь­е­зен, ибо очень серь­ез­но бы­ло его вре­мя и судь­ба его по­ко­ле­ния — да­же тех пред­ста­ви­те­лей его по­ко­ле­ния, ко­то­рые пус­ка­лись в про­ти­во­ес­те­ст­вен­ные и не­уме­ст­ные пля­ски.

Вся его жизнь и все его твор­че­ст­во бы­ли ду­хов­ным, ин­тел­лек­ту­аль­ным и эс­те­ти­че­ским ос­вое­ни­ем этой не­вер­ной, зыб­кой дей­ст­ви­тель­но­сти. Дей­ст­ви­тель­ным ос­вое­ни­ем, а не ими­та­ци­ей. На этом пу­ти у не­го бы­ли уда­чи и не­уда­чи. Че­ло­век, про­из­во­дя­щий ра­бо­ту, все­гда стал­ки­ва­ет­ся с со­про­тив­ле­ни­ем ма­те­риа­ла и до­би­ва­ет­ся ус­пе­ха от­нюдь не все­гда, че­ло­век, об­хо­дя­щий со­про­тив­ле­ние ма­те­риа­ла, под­лин­но­го ус­пе­ха не до­би­ва­ет­ся ни­ко­гда, но час­то вы­гля­дит по­бе­ди­те­лем. Мы по­те­ря­ли очень нуж­но­го для на­шей куль­ту­ры че­ло­ве­ка. Твор­че­ст­во без­вре­мен­но по­гиб­ше­го по­эта от­кры­ва­ет нам це­лый пласт на­шей жи­вой ис­то­рии, ис­то­рии на­ше­го ду­ха, его взаи­мо­свя­зей с жиз­нью.

 

                                        Наум Коржавин

12 апреля 1991 года

АВ­ТО­БИО­ГРА­ФИЯ

 

 

Ро­дил­ся 21 ок­тяб­ря 1953 г. в Мо­ск­ве, на Чис­тых Пру­дах. Ро­ди­те­ли — оба шах­ма­ти­сты. О сво­ей бе­ре­мен­но­сти мать уз­на­ла в день объ­яв­ле­ния о смер­ти Ста­ли­на. Из-за это­го она не по­шла на тра­ур­ную це­ре­мо­нию. Дом наш был в двух ша­гах от ро­ко­во­го в тот мар­тов­ский день спус­ка с Ро­ж­де­ст­вен­ско­го буль­ва­ра на Труб­ную пло­щадь.

С са­мо­го ран­не­го дет­ст­ва стра­ст­но лю­бил чи­тать, осо­бен­но при­клю­чен­че­ские кни­ги: к Дю­ма при­вя­зан и до сих пор. Сти­хов, за ис­клю­че­ни­ем Пуш­ки­на, дол­гое вре­мя не лю­бил и не по­ни­мал, за­чем они пи­шут­ся. В ав­гу­сте 1969 г. вдруг при­нял­ся со­чи­нять их, по­чув­ст­во­вав воз­дух по­эзии и свя­зан­ный с ней осо­бен­ный спо­соб су­ще­ст­во­ва­ния.

В 1970 г. окон­чил шко­лу. В 70-е — 80-е гг. учил­ся с пе­ре­ры­ва­ми на фи­ло­ло­ги­че­ском и ис­то­ри­че­ском фа­куль­те­тах Мо­с­ков­ско­го уни­вер­си­те­та. В те же го­ды ра­бо­тал бой­лер­щи­ком, сто­ро­жем, в том чис­ле цер­ков­ным, ра­бо­чим в экс­пе­ди­ции. По­бы­вал на край­нем се­ве­ре, вос­то­ке и юге стра­ны. При­хо­ди­лось так­же за­ни­мать­ся сти­хо­твор­ным пе­ре­во­дом, да­вать на до­му уро­ки рус­ско­го язы­ка и ли­те­ра­ту­ры — и так да­лее.

На ру­бе­же 1974 и 1975 гг. мы с Сер­ге­ем Ганд­лев­ским, Ба­хы­том Кен­жее­вым, Тать­я­ной По­ле­тае­вой, Алек­се­ем Цвет­ко­вым и др. соз­да­ли ли­тера­тур­ную груп­пу «Мо­с­ков­ское Вре­мя». Из­да­ва­ли сам­из­дат­скую ан­то­ло­гию. Груп­па не пред­ла­га­ла ма­ни­фе­стов или про­грамм. На­ли­цо бы­ла не­пред­взя­тая вку­со­вая общ­ность, обу­слов­лен­ная тес­ны­ми твор­че­ски­ми и дру­же­ски­ми свя­зя­ми.

В 1982 г. из-за пуб­ли­ка­ций на За­па­де был от­чис­лен с по­след­не­го кур­са уни­вер­си­те­та. Тать­я­на По­ле­тае­ва, с 1977 г. моя же­на, по­те­ря­ла то­гда же и по тем же при­чи­нам ра­бо­ту в экс­кур­си­он­ном бю­ро. В 1983 г. мне бы­ли предъ­яв­ле­ны сра­зу два про­ку­рор­ских пре­дос­те­ре­же­ния: за ан­ти­со­вет­скую аги­та­цию и за ту­не­яд­ст­во.

По­след­ние го­ды, про­хо­дя­щие под зна­ком не­ожи­дан­ных пе­ре­мен, вну­ша­ют но­вые на­де­ж­ды, но от­нюдь не ил­лю­зии. Се­го­дня в га­зе­тах пи­шут, буд­то ли­те­ра­ту­ра долж­на не при­ук­ра­ши­вать, но и не очер­нять на­шу дей­ст­ви­тель­ность. Пе­ре­фра­зи­руя Пуш­ки­на, сто­ит за­ме­тить, что это, мо­жет быть, хо­ро­шая по­ли­ти­ка, но пло­хая по­эзия. В при­ро­де са­мой по­эзии — как раз на­про­тив! — и «при­ук­ра­ши­вать», и «очер­нять». Се­го­дня, как и пре­ж­де, как и все­гда, по­эзия ни­ко­му ни­че­го не долж­на. Ею дви­жет лич­ное при­стра­стие к жиз­ни и люб­ви, к смер­ти и бес­смер­тию, к ис­то­рии.

 

Но­ябрь 1987

Алек­сандр Со­пров­ский

 

* * *

 

Когда-нибудь, верша итог делам,

Как бы случайно, в скобках или сноской,

Я возвращусь в первоначальный хлам,

Зовущийся окраиной московской.

Любой пустырь от давешних времен

Мне здесь знаком на радость и на горе,

А чья вина? Я не был здесь рожден —

Но и страна не рождена в позоре.

Никто, как я, не ведал жизни той,

Где от весны к весне, от даты к дате

Такой подробной, бережной тоской

Озерца луж исходят на закате,

Где все, что мне привиделось потом —

Пророки, полководцы и поэты —

Все взращено прекрасным пустырем,

Раскинувшимся за моим двором,

Под грохот железнодорожной Леты,

Где перегаром пахло из канав,

Ночами пьяных укрывал овражек —

И брезжило на трезвых лицах вражьих

Осуществленье смехотворных прав.

 

Нас нет совсем. Мы вымерли почти.

Мы выжили, мы выросли врагами,

Прокладывая ощупью пути

На родину, что стонет позади,

Мерцая, как звезда за облаками, —

Пока не хлынет царственное пламя,

Чтоб белый свет прикончить и спасти.

 

1974

 

* * *

 

И мы уйдем в лесные дали

И сгинем в луговой дали,

Чтоб птицы черные взлетали

От нераспаханной земли;

Чтоб корневища над ручьями

Плели землистые узлы —

И ветки двигались над нами,

Над смесью грунта и золы.

Но как пчелиное жужжанье,

Над городскою мостовой

Растворено воспоминанье

О нас с тобой, о нас с тобой.

Здесь самым искренним и зрячим

Слепые чувства суждены —

Но навсегда следы в горячем

Асфальте запечатлены.

И не зовите суетою

Направленную беготню

К непоправимому покою,

К последнему, лесному дню.

 

1974

 

* * *

                                                              Б.Кенжееву

 

В тихом голосе — прелесть отваги.

Все подписано и решено.

Будет слово стареть на бумаге,

Будет мудрым и старым оно.

Будет свод, по-старинному синий.

Будут хмурые зданья стоять.

Мы пройдем по столице России

Лет примерно через двадцать пять.

И все в том же, быть может, подпитье

Той далекой холодной весной

О неведомом нынче событье

Потолкуем мы вволю с тобой.

И жаровню закатного солнца

Запалят у Никитских ворот.

Мы с тобой надо всем посмеемся,

Наше лучшее время придет.

Наши годы пролягут, промчатся,

Как морщины и линии строк.

Нам не раз на закате прощаться

И встречаться в обещанный срок.

Чтоб тяжелое звонкое время

Омывало судьбу и строку,

Чтобы честное певчее племя

Веселилось на страшном веку.

 

1974

СТИХИ О ЖЕРТВЕННОЙ РОЛИ
ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ В РЕВОЛЮЦИИ*

 

Но я-то не видал по счастью

Тобой усвоенных с трудом

Счастливых снов советской власти

О красном веке золотом.

Там все, кто молоды и стары,

Вкушают труд или досуг.

Там розовые комиссары

Воскресли силами наук.

Там геометрию, с цветами

Сплоченную в единый хор,

Венчает шелковое знамя

На пиках покоренных гор.

Там женщины равно красивы.

Там диалектика хитра.

Последний там поэт России

Скрипит подобием пера:

«Пускай на трупах иноверцев

Следы когтей или зубов.

Мое обглоданное сердце

Удобрит почву для хлебов.

Из серого слепого света

Шагает, здравствуя в веках,

Рабочий класс Страны Советов,

Неся убитых на руках».

 

1974

 

* * *

 

Все те, кто ушел за простор,

Вернутся, как северный ветер.

Должно быть, я слишком хитер:

Меня не возьмут на рассвете.

Не будет конвоев и плах,

Предсмертных неряшливых строчек,

Ни праздничных белых рубах,

Ни лагеря, ни одиночек.

Ни черных рыданий родни,

Ни каторжной вечной работы.

Длинны мои мирные дни.

Я страшно живуч отчего-то.

Поэтому я додержусь

До первых порывов борея.

Не вовремя кается трус —

И трусы просрочили время.

Я знаю, в назначенный день

Протянут мне крепкие пальцы

Пришедшие с ветром скитальцы

С вестями от прежних людей.

 

1974

 

* * *

 

Под закрытыми веками белый туман.

За окном расцветает туман голубой.

Я готов за отчаянный честный обман

До утра на коленях стоять пред тобой.

 

Ты проснешься позднее, к окну подойдешь,

В корабельном волненье земля поплывет,

И рассвет унесет твою светлую ложь

Над дрожащею хлябью асфальтовых вод...

 

Ты глядишь на троллейбус в сети лучевой,

Скоро встретимся, я тебе все объясню,

Уже слышу я голос взволнованный твой,

Затевая с кофейником белым возню.

 

Я под ребрами сердце мое тороплю,

Я тянусь из-под крыши к слепому лучу,

И тебя темноглазой любовью люблю,

И в зрачках твоих — слышишь? — исчезнуть хочу.

 

1974

 

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я слишком долго ждал, я верил и не верил,

Но поутру судьба нацелилась в упор,

Покуда не скрипят вертящиеся двери —

И слышится лишь твой со мною разговор.

 

И снова на заре простуженные речи,

И как невесть когда пролегший в сердце шрам,

Сквозь сеть твоих волос, спадающих на плечи,

Забрезжит белизна среди высоких рам.

 

Какой бездонный срок вмещается в отрезок,

Пока слова звенят, пока дрожит рука.

Всем воздухом скорбя, надежда напоследок

Удерживает взгляд и слово на века.

 

...А дому твоему, где в лифтах, башнях, нишах

Гнилой ютится дух — бесспорно, суждена

Судьба ничьих дворцов, архитектуры нищих,—

Но беспределен вид из верхнего окна.

 

Так поднимись к себе, раз нам пора проститься,

И выгляни в окно, где вовсе рассвело —

И серой головой подергивает птица,

И падают лучи на черное крыло.

 

1974

 

 

 

* * *

 

Под облачной упругой парусиной

Гуляет ветер, небо напрягая,

И ласточек безвольные тела

Раскачивает в воздухе весеннем.

А ты лежишь и ждешь, пока стемнеет,

И стихнет рокот смертного гулянья,

И флаги, зацепившись за балконы,

Причудливо застынут на стенах.

Но в воздухе, дрожащем, будто сердце,

Неистребимый настоящий праздник

Пройдет через бессоницу насквозь.

И черною волною карнавала

Взовьется город каждым переулком

Среди дешевых праздничных огней.

 

Ты знаешь, в эту ночь на перекрестке

Меня застиг единственный мой воздух,

И я в него со всех орбит сорвался,

И знаешь, этот воздух был тобой.

Когда-нибудь наступит новый день,

И с отголоском радости вчерашней,

Слегка еще скрипящей о ребро,

Я снова появлюсь перед тобою,

А ты больна, ты выглянешь в окно,

А за окном разгуливает ветер

И ласточек безвольные тела

Раскачивает в воздухе весеннем.

 

1974

 

 

 

 

 

* * *

 

Чернеет ствольный ряд среди землистых луж.

Застыло на стене измученное знамя.

Я выброшен навзрыд в безветренную глушь,

В туманный мокрый свет листвы под фонарями.

 

Из твоего двора я шел к себе во двор.

За два бескрайних дня мы добрались до сути.

Со счастьем у меня короткий разговор:

На каждый год по дню и на день по минуте.

 

Любимая, прости, но эта ночь — моя.

Послушай, как скрипит пространство неустанно,

А это оттого, что в мире забытья —

Деревья и туман, а воздуха не стало.

 

1974

 

 

* * *

 

Бесконечная минута.

Времени в обрез.

От заката до салюта —

Поле, воздух, лес.

 

Небо светлое померкло.

Город — на восток.

До начала фейерверка —

Самый малый срок.

 

И болотною водою

Поглощен закат.

Нависают темнотою

Волосы и взгляд.

 

И в соперничестве жутком

Взгляда и небес —

Крайний срок усталым шуткам:

Времени в обрез.

 

И дрожит трава сырая

За твоей спиной,

И взлетает даль без края

Праздничной волной.

 

И услышать можно даже,

Как, рождая страх,

С тихим звоном рвется пряжа

В греческих руках.

 

И звенят, не затихая,

Зыбкие поля.

Шепот, легкое дыханье,

Воздух и земля,—

 

И уже почти бесстрастно,

В пустоту скользя —

Небеса, глаза пространства,

Карие глаза.

 

1974

 

 

* * *

 

Если можно за миг до смерти

Задержать остыванье рук,

Я припомню смешной испуг

От письма в голубом конверте:

Чтобы тотчас над головой

Теплый вечер расцвел яснее

В неподвижном японском небе

Светлой дымчатой синевой.

 

Чтобы снова все стало просто,

Чтобы почерк осилив твой,

Я глядел на высокий остров

Над просвеченною водой.

И глаза мои были зорки

В подступающей темноте,

И чернел он верхушкой сопки,

Розовея к морской черте.

И к востоку зеленовато

Было небо в вечерний час,

И несуетный свет заката

Равнодушно тревожил нас.

 

Я держусь в этой жизни ради

Притягательной желтизны

Затонувшей тогда луны

В тихом устье прозрачной пади.

Чтобы прежде, чем догореть,

Дань отдав расставленным точкам,

Только в душу твою смотреть,

Только черным вязаным строчкам

Поклониться и умереть.

 

1974

 

 

 

 

 

 

 

 

 

МОГИЛА МАНДЕЛЬШТАМА

 

                                 И снова скальд чужую песню сложит

                                 И как свою ее произнесет.

 

1

 

Петухи закричали — но солнцу уже не взойти.

На трамвайном кольце не услышишь летучего звона.

Беспокойная полночь стоит на восточном пути,

И гортань надрывать не осталось ни сил, ни резона.

 

Государство назавтра отметит успех мятежа

Против властной умелости зрячего хрупкого тела,

Чтоб на сопках тонула в зеленом тумане душа,

Напоследок таежной дубовой листвой шелестела.

 

По могилам казненных попрятан бессмертья зарок.

Терпеливому слову дано окончанье отсрочки.

Я пройду по следам истерично зачеркнутых строк,

Чтоб добраться до чистой, еще не написанной строчки.

 

Над Уссури и Твидом — закон повсеместно таков —

Слово виснет туманом и вряд ли кого-то рассудит.

Петухи закричали вослед перемычке веков,

Зреет новая песня, и все-таки утра — не будет.

 

А на верфях шипела отрыжка японской волны,

Океан ухмылялся раствором щетинистой пасти,

И скользили по рейду суда на защиту страны,

Не сумевшей тебя защитить от восстания власти.

 

2

 

Столь я долго всуе повторял

Имена сроднившихся судьбою,

Что чужое слово потерял,

Прошлое утратил за собою,

Заплутался по пути назад —

И рассудок бестолочью занят.

Звезды в рукомойнике дрожат,

В океанской ряби исчезают.

Полон я надеждою земной,

Смертная во мне бушует сила.

Что ты, море, сделало со мной,

Для какой свободы поманило?

Я от моря звездного оглох,

И — куда как страшно нам с тобою...

Но бредут трухлявою тайгою

Макферсон, Овидий, Архилох.

Им идти уже недалеко

Зачерпнуть Аскольдовой подковой.

Канувшему в грунт материковый —

Моря на игольное ушко.

 

3

 

Идти вперед, пути не выбирая.

Опасный прах отыщется потом.

А на поверку все дороги края

Тысячеверстным тянутся крестом.

Грузовики вздымают грязь ночную,

И глиняные мокрые пласты

Из-под колес, обочины минуя,

Летят на придорожные кусты.

Сама природа, в действии высоком

Бегущая предвзятости любой,

Тебе воздвигла памятники сопок

И распростерла небо над тобой.

Но где-то вправду есть тот самый камень,

Сухой травы рассыпавшийся клок,

Прорыв небес с чужими облаками

И та земля, в которую ты лег.

Червивое кощунственное ложе.

Века не просыхавший небосвод.

И снова скальд чужую песню сложит

И как свою ее произнесет.

 

1974

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Когда погоде теплой и сухой

Пора пришла раскланиваться с нами,

Сиял октябрь кленовой желтизной,

До черноты промокнув под дождями.

И в небесах замкнув свинцовый круг,

Прогрохотав, как отходящий поезд,

Шальная осень двинулась на юг,

Перемещаясь в черноземный пояс.

 

А мне в столице зябнуть до поры,

В холодный дождь закутывая руки,

Где только дружбы нищие пиры —

Сторожевыми верстами разлуки.

То веселюсь, то просто нет меня.

Скользит в стакан закупленная влага.

Но до зари белеет простыня

Светлей и откровенней, чем бумага.

 

И с горя нарекая мастерской

Осенний космос без конца и края,

Схожу с ума — и твердою рукой

Творю пространство, время выбирая.

Чертя звезде немыслимый маршрут,

Спуская дни столетьями налево,

Я отбываю в замок Холируд

Искать руки шотландской королевы.

 

Из золотой сияющей листвы

Взлетая ввысь волынкой кельтской речи,

Шотландия от Дона до Москвы

Свое распределила междуречье.

И этой географии верна

Моей души двоящаяся дата:

Осенней ночи темная волна,

Печатный оттиск майского заката.

 

1974

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Пристанище ветхой свободы,

Бревенчатый короб зари.

Небось, к перемене погоды

Условней горят фонари.

 

Уйти бы в булыжные блики,

Душой перекинуться всей

За черную спину Палихи,

За зелень глазастых огней.

 

И за руки взявшись — с разбега

В пушистые кануть снега,

Храня на поверхности снега

Бездомный огонь очага.

 

При всем, что случится меж нами,

Душа, как большая страна,

Запуталась в прошлом корнями

И будущему предана.

 

И нет настоящей минуты,

Но сердце спасибо поет

За светлые линии утра,

За каменный синий восход.

 

Мы мерзли в толпе разогретой,

Смычками рвались тормоза,

И верные слуги рассвета

Нам снег заметали в глаза.

 

И кто-то расплатится скоро

За дни, что сбылись навсегда,

За мой несменяемый город

На страже любви и стыда.

 

1974

 

 

 

 

 

* * *

 

...Оправдай меня, город, чтоб я каменел, умирая,

Чтобы там зазвенела живого дыхания дрожь,

Где на шпили нанизана воздуха синька морская

И верхушками башен увенчан морозный чертеж.

 

В безупречности линий — дворов голубиные клети.

Я не смею, во мне — только смесь бестолковых кровей.

Это, может, тебе оправдаться дано, эпилептик,

Совершенством рисунка — с болотною славой твоей.

 

Это царство — твое, в черной бронзе и в медной коросте.

Мне здесь нечего делать. Зима на бесчестье щедра.

А строителей мертвых об камень истертые кости

Воздымают над грунтом зеленую лошадь Петра.

 

Побегу — а над аркой взойдут золотистою тенью

Те, кто царству перечил в античном недвижном бою,

Равнодушно воззрясь с высоты своего пораженья

На разбитое тело и душу двойную мою.

 

1974

 

 

 

 

* * *

 

Кто на Пресненских?

                                  Тихо в природе,

Но под праздник в квартале пустом

Бродит заполночь меж подворотен

Подколодной гармоники стон.

Вся в звездах запредельная зона.

Там небесная блеет овца

Или Майру зовет Эригона,

Чтобы вместе оплакать отца.

А на Пресне старик из Ростова

Бессловесное что-то поет.

Не поймешь в этой песне ни слова,

Лишь беззубо колышется рот.

И недаром обиженный дядя —

Честь завода, рабочая кость —

Вымещает на старом бродяге

Коренную, понятную злость.

И под небом отчаянно-синим

Он сощурился на старика,

Слово ищет, находит с усильем:

— Как тебя не убили пока?

Как тебя не убили, такого? —

А старик только под нос бурчит,

Не поймешь в этой песне ни слова,

Да и песня уже не звучит.

Тихо длятся февральские ночи.

Лишь гармоника стонет не в лад,

До созвездий морозные очи

На блестящие крыши глядят.

Поножовщиной пахнет на свете

В час людских и кошачьих грехов.

Волопас, ты за это в ответе:

Для чего ты поил пастухов?

 

1975

 

* * *

 

Запахло кровью резко, как известкой

Во время капитального ремонта,

Как хлороформом и нашатырем

В целительном застенке у дантиста.

Над городом стояли облака.

Прокручивалась лента у Никитских.

И человеку в плоскости экрана

Приснился черно-белый русский воздух,

Исполненный из света и дождя.

Снаружи мир был полон воробьями,

Они клевали крошки из расщелин

Подтаявшего мусорного снега.

Троллейбусные провода и дуги

Расчетливо пересекали ветер.

И я подумал: мир документален,

Как стенограмма сессии суда.

И чудилось, как будто у прохожих

От их предчувствий вздрагивали спины.

 

1975

* * *

 

Мы больше не будем на свете вдвоем

Свечами при ветре стоять.

Глаза твои больше не будут огнем

Недобрым и желтым сиять.

Любимая, давешняя, вспомяни

Свечи оплывающей чад.

В длину, в высоту погоревшие дни,

Как черные балки, торчат.

И пусть их болтают, что правда при них,

И сплетни городят горой.

Мы прожили юность не хуже других —

И так, как не смог бы другой.

Я снова брожу в черепковском лесу,

Березовой памятью жив,

И роща свечная дрожит навесу,

Дыхание заворожив,—

Как будто мы снова на свете одни,

И, дятлом под ребра стуча,

Прекрасное лето в апрельские дни

Упало на нас сгоряча.

 

1975

 

* * *

 

Согреет лето звезды над землей.

Тяжелый пар вдохнут кусты сирени.

Пора уйти в халтуру с головой

Наперекор брезгливости и лени.

Над всей землей сияют небеса.

В товарняках — коленца перебранки.

Уже по темным насыпям роса

Поит траву и моет полустанки.

И будет плохо, что ни говори,

Бездомным, заключенным и солдатам,

Когда повеет холодом зари

На мир ночной, обласканный закатом.

В неволе у бессовестных бумаг,

Истраченных раденьем человечьим,

Я захочу молиться — просто так —

За тех, кому сейчас укрыться нечем...

 

1975

 

* * *

 

Нас в путь провожали столетние липы,

Да лампа над темным надежным столом,

Да каменных улиц гортанные всхлипы

С нежданно родившимся в камне теплом.

 

Мазутных пакгаузов лязг на рассвете,

Цветущие шпалы железных дорог,

Ровесников наших послушные дети,

Да весен московских гнилой ветерок.

 

И редко кто был виноват перед нами.

Мы стол покидаем в положенный час.

Но будет о ком тосковать вечерами

Глазастым потомкам, не знающим нас.

 

Разрушатся времени ржавые звенья,

И, может быть, сделаются оттого

Нужней и бесхитростней наши прозренья,

Отрывки, ошибки, беда, торжество.

 

Тогда все сольется в прозрачную повесть

И выступит, будто роса на траве.

Нас в путь провожает непонятый посвист

Разбуженной птицы в дождливой листве.

 

1975

 

 

* * *

 

Заката рыжая полоска —

Как будто птица горихвостка

Взмахнула огненным пером

Над керосиновым ведром.

Ее усильем невесомым

Обочины озарены

Бесшумным заревом веселым

До появления луны.

 

Покуда нам нельзя на волю,

Пока в неволе мочи нет —

Остался свет на нашу долю,

Ночной предавгустовый свет.

Остался впредь до жути зимней

Под осязаемой луной

На нашу долю — короб синий

Нагретый, звездный и земной.

 

Нам остается месяц лета —

И можно ждать, как всякий год,

Пока багровый круг рассвета

Над хрупким дымом не взойдет.

Мы в чистом воздухе окраин,

Как пробки, фортки отворяем —

И пьем рябиновый настой

С последней выжатой звездой.

 

В такие дни острее слышит

Намеки совести душа.

Над самым ухом осень дышит,

Листами твердыми шурша.

И надо, с зоркостью орлиной

На глаз отмерив крайний срок,

Надежду вылепить из глины

Размытых ливнями дорог.

 

1975

 

* * *

 

Вступает флейта. Ветер. Дождь.

Автобус на краю столицы.

Ты долго к поручням идешь,

Боясь на листьях оступиться.

 

Вошел и сел, не взяв билет,

По старой памяти, по блажи...

Тебе уже не двадцать лет,

Не тридцать лет, не сорок даже.

 

Ты ни одной строки не стер

В театроведческом конспекте.

Природа учит, как актер,

Искусству жить, искусству смерти.

 

Ты умер — а она опять

К игре без промаха готова.

Искусство жить и умирать —

Ее бессмертная основа.

 

А близ дороги кольцевой —

Как сталь холодные осины,

И ты коснешься головой

Звенящих нитей паутины,

 

И ты приляжешь на ковер

И отдохнешь на перегное,

Ведя предсмертный разговор

С охладевающей землею.

 

1975

 

* * *

 

Под ветреными облаками

На тротуарах городских

Мы исполняем каблуками

Напевы выдумок своих.

И наши судьбы бродят рядом,

Как мы, толкаются взашей

Под абажурным жарким взглядом

Больных горячкой этажей.

И по верхушкам пробегая

Садовых лип и тополей,

Вступает музыка — такая,

Как мы, но чище и смелей.

А нам бы вслушиваться только,

Гонять надежду по следам.

К чему стадами течь без толка

По освещенным городам?

Я песню каменную выну,

Прочищу легкие до дна,

Пока меня толкает в спину

Живого вечера волна.

Что значили бы время, место —

Отмеренная скорлупа —

Когда б не эта, у подъезда

Консерваторского, толпа!

 

1975

* * *

 

Устал бежать: пошла дорога в горку.

Автобус рядом, поднажал бы — сел,

Но, кажется, я различил семерку

Из номера 187.

Бежать не надо: мне на сто тридцатый.

Вот закурю — глядишь, и подойдет...

Какой-то теплой и дождливой датой

Наш летний город в памяти живет.

Прошедшее мое — надежный угол,

Там двое недоверчиво нежны,

И в луже разбегающимся кругом

Их отражения искажены.

В нас ликовала сдержанная сила,

Мячом казался шар земной — лови!

Любовь? Не знаю... Но другое было,

Немногим хуже счастья и любви.

Звенела медь в оттянутых карманах,

Гуляла грусть, в ушах твоих звеня.

Я говорил о замыслах и планах,

И ты, как должно, верила в меня.

И заполночь дышал туманом город,

И сущность жизни знавший пешеход,

Дивясь, ловил обрывки разговора,

В котором было — все наоборот.

 

1976

 

 

 

 

* * *

 

Жизнь обрела привычные черты,

Что было нужно — за день наверстала.

Застольный шум, а посредине — ты:

Слегка паришь, но выглядишь устало.

 

Накрытый стол немало обещал,

Но разговор не ладился, как будто

Какой-то сговор вас отягощал,

Исподтишка встревая поминутно.

 

О Господи, как фантастичен быт!

Искажены смеющиеся лица.

Кто с кем тут рядом и зачем сидит,

На что озлоблен и чего боится?

 

Хозяюшка, отсюда не взлетишь.

Оскалит рот насмешливая вечность.

Погасишь свет — и ясно различишь

За окнами таящуюся нечисть.

 

И вправду мир покажется тюрьмой,

Дыханье — счастьем и прогулка — волей.

Что с нами происходит, Боже мой,

На этом самом жутком из застолий?

 

Март. Ночь. Москва. Гостеприимный дом.

Отменный спирт расходится по кругу.

Хозяйка, слушай, а за что мы пьем,

Зачем мы здесь — и кто мы все друг другу?

 

Пускай хоть выпьем каждый за свое

Под общий звон фужеров или рюмок.

Я — пью за волчье сладкое житье,

За свет звезды над участью угрюмой.

 

Хозяюшка! За звучным шагом — шаг,

Земля за нас, она спружинит мягко,

И каждый дом — по крайности, очаг,

И смертный мир — не больше, чем времянка.

 

1976

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

                                С.Гандлевскому

 

Вот и снова в предосенний день

Побредем по глянцу площадей,

Поразмыслим, чем же год отмечен.

А земля нас тащит за собой

В орбитальный космос голубой.

Год шестой от нашей первой встречи.

 

Все родное — в памяти родней.

До прекрасных августовских дней

Берегу тепло под полушубком.

Дорожу пожатием руки —

И живу, резону вопреки,

В этом крае, вымершем и жутком.

 

В августе с друзьями посидим.

Папирос замысловатый дым

Тянется в распахнутые окна.

Капает на кухне самогон.

И огонь заката вознесен

В облака торжественно и вольно.

 

К высоте распространится речь.

Будет лето медленное течь,

Занавеска светлая — качаться.

В августе присядем у стола.

Жизнь — она ведь все-таки была

И пока не думает кончаться.

 

1976

 

 

* * *

 

Земли осенней черные пласты

Еще не разворочены дождями,

Но знаю я — и, верно, знаешь ты,

Каким ветрам орудовать над нами.

Еще пылят сентябрьские пути.

Еще звенит колодцами деревня.

Будь проклят день и час, когда... Прости,

Благословись, возлюбленное время.

Другого нет. И, если разрешат,

Я все скажу, что ночь наворковала,

Пока в дремоте граждане лежат

На папертях Московского вокзала,

Пока еще не холодно, пока

К себе берет нас камень постепенно.

Будь проклят... Не поднимется рука,

Родное время, будь благословенно.

Свистками черни воздух потрясен,

Смешна любовь — и ненависти мало,

Но кто бы знал, что людям тех времен

Благословенья лишь и не хватало.

 

1976

 

* * *

 

За ночью ночь меня всего трясло.

Отряд берез держал границу леса.

Начало суток, новое число

Меня встречало лязганьем железа.

Неслись с окраин первые шумы,

Гудки гудели, грохотала трасса,—

И думал я: вот-вот увидим мы,

Как от востока светится пространство,

Как воронье срывается в полет,

Как небеса расхристаны и сиры...

И молодость — она не в нас живет,

Но где-то прежде, в молодости мира.

Меж тем поодаль шум иной возник,

Вступала сталь каким-то новым ладом.

Я покидал березовый тайник

И торопился к каменным громадам.

И город был сияньем обагрен

Едва заметным, но неоспоримым,

И я входил, как на заре времен,

И шел — как мытарь Иерусалимом.

Навстречу мне такие же, как я,

Шли люди в озаренье красноватом,

И мы сходились, как одна семья,

Где всякий был родным и виноватым.

Но мы родство таили в бездне глаз.

Движенья были сослепу неловки.

И притекали новые из нас

К автобусной заветной остановке.

Любой дышал, как будто ношу нес.

Походки тяжки, лица воспаленны.

И вдалеке гремел мусоровоз,

Как будто поступь танковой колонны.

Нечистым газом бил из-под крыла...

Казался воздух огненосней кремня.

Рассвет не шел. Заканчивалось время,

Дышала вечность, за сердце брала...

 

1976

 

* * *

                                                           Ю. Кублановскому

 

Морозное солнце над серым вокзалом,

Дымы на слепящих верхах,

И зелень листвы по садам обветшалым —

Серебряный блеск на ветвях.

 

Откуда в столице такая погода

В октябрьский полуденный час?

С архивного полузабытого года

Такого не знают у нас!

 

Сырой листопад налетает со снегом

На семь москворецких вершин,

И смотрятся жадным монгольским набегом

Разъезды служебных машин...

 

Об эту блаженную смутную пору

Нам чувствовалось заодно,

Что Богу живому иначе, как вору,—

Навстречу безвластию, голоду, мору —

Прокрасться сюда не дано.

 

На голос друзей, по звонкам телефонным

Еще я срываться могу...

Но страшно взглянуть: под раскидистым кленом —

Зеленые листья в снегу.

 

1976

 

 

* * *

 

На рассвете звенят возбужденно,

Подымаясь со сна, города.

Спи сегодня без горя и стона,

Спи по-прежнему, спи, как тогда.

Как жилось нам единожды, помнишь?

Небо в росчерках звездных хвостов —

И держали раздетую полночь

Напряженные руки мостов.

 

Так тепло, будто ветер на воле

Не гуляет вовсю за стеной.

Так беспамятно — крысы в подполье

Не спугнут нас до утра с тобой.

Только жадно сцепляются руки,

Да безвольно бормочут уста —

И слова, разлетаясь на звуки,

Рвутся прочь, как птенцы из гнезда.

 

Несмышленая, враг мой любимый,

Там, меж арок и кариатид,

Нешто все еще неумолимый,

Резкий снег между нами летит?

Сердце мира спешащего, злого

Бьется в ритме столичного дня.

Я устал от недоброго слова —

Только ветер и держит меня.

 

Разве зря в ту блаженную пору

Голоса пролагали следы

Сквозь осеннюю звездную свору

Над игралищем невской воды?

Сядем рядом — и карты раскроем:

В ускользающий нынешний час

Эта память

          да будет покоем

От зимы, ненавидящей нас.

 

1976

 

 

 

 

* * *

 

Ты помнишь: мост, поставленный над черной,

Неторопливо плещущей водой,

Колокола под шапкой золоченой

И стойкий контур башни угловой.

А там, вдали, где небо полосато,

В многоязыком сумрачном огне

Прошла душа над уровнем заката —

И не вернулась, прежняя, ко мне.

 

Когда же ночи темная громада

Всей синевой надавит на стекло,

Прихлынет космос веяньем распада —

И мокрый ветер дышит тяжело.

Но смерти нет. И от суда хранима,

Как будто куща в облачной дали,—

В налетах дыма черная равнина,

И пятна крови в гаревой пыли.

Пора мне знать: окупится не скоро,

Сверяя счет по суткам и годам,

Полночный труд историка и вора,

Что я живым однажды передам.

 

Настанет день, и все преобразится,

Зайдется сердце ерзать невпопад,

И будет — март, и светлая водица

Размоет ребра зданий и оград...

И поплывет — путей не разобрать —

Огромный город — мерой не измерить.

Как это близко — умирать и верить.

Как это длится — жить и умирать.

 

1977

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Зима устала быть собой.

И ей, за слабость эту,

Приказано трубить отбой

И дать дорогу лету.

 

Минуя стадию весны

(Раздолье очевидцу!)

Вступило столько тишины

И зелени в столицу.

 

Нисходит сумрак лучевой,

И посредине мая

Смеется мальчик, ничего

Не подразумевая.

 

Вот так кому-то невдомек,

Вот так никто не в курсе,

Какой назначен миру срок,

Какие судьбы ткутся.

 

1977

 

 

* * *

 

Похолодание прошьет роскошный май

И зелень по чертам фасадов.

Душа прояснится. Как хочешь понимай

Игру сердечных перепадов.

 

А время спряталось. Исчезло без следа,

Как мокрой осенью безлистой.

И сердце падает — как будто есть куда,

Как бы в колодец чистый-чистый...

 

1977

 

 

 

 

 

 

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

 

                                               Е.Чикадзе

1

 

В малахитовом полумраке

Луч заката недостижим.

Разве правда, что мы во прахе

Под холодной землей лежим?

И покамест парадным узким

По твоим я бреду стопам —

Город полон трамвайной музыки,

Расплескавшейся по мостам.

Лютовали по снегу тени,

Стыли трупы на площадях —

Но текут, не спеша, ступени,

Будто чуя хозяйский шаг,

Будто факелы тьму расшили,

Будто праздник и фейерверк...

А ступени все шире, шире

Разрастаются — вверх и вверх.

 

А у нас — так, что нету мочи,

Днем неистовствует жара,

Да в сиянии полуночи

Бьют по зелени прожектора.

А у вас — будто розгой высечен:

И прикрыт отходящий мир

Этим северным небом выцветшим,

Синью, выполосканной до дыр.

 

И бессильно в волнах качается,

Опрокинувшийся вверх дном...

А у нас — синева сгущается,

Зелень черная под окном.

 

Чашка белая. Черный кофе.

Струйка пара. Благая весть.

Хорошо, что в составе крови

Благодарная память есть.

Эта память — любви бездонней,

И с обмолвками полусна,

Со щекотным теплом ладоней

Эта память сопряжена.

 

1977

 

 

2

 

Когда пришлют за мной небесных выводных

И скажут: вам пора, все ваши песни спеты,—

Возьмут мои стихи и перечтут — а в них

Одни рассветы да рассветы.

 

Вот так единожды, когда пришлют за мной,

Завижу явственно в конце бесповоротном,

Как зори дней моих горят голубизной

В огне прекрасном и холодном.

 

На то и речь моя, чтоб нам с утра глядеть

Во власти страхов и сомнений

На небо чистое, когда сквозь веток сеть

Забрезжит дивно свет осенний.

 

А воздух ясно зрим, и гулом напоен,

И дворники листву размеренно сметают,

И крики черных птиц о давности времен

Отчетливо напоминают.

 

Теперь душа моя срывается туда,

Где нынче ветреней и небосвод — багровей,

И вновь беседовать выходят города

На языке рассветных кровель.

 

Ну что ж, сударыня, за мир, угодный нам,

За дружбу трепетную нашу

Навстречу стынущим надменно временам

Заздравную поднимем чашу.

 

Чтобы упрямый луч победно засверкал

По жестяному скату крыши,

Чтоб солнце, задрожав поверхностью зеркал,

Осколки пламени распространяло выше.

 

1979

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Любимая, считаю дни,

Минуты и часы до встречи.

Шепнешь — откликнется далече:

Пойми, прислушайся, усни.

 

Сегодня август, и поверь:

Судьба моя такого рода,

Что, может быть, как раз теперь

Она и вправду ждет исхода.

 

Вот-вот ударит надо мной

И кружит, не переставая.

Так истребляет мутный зной

Зарниц атака круговая.

 

Когда-то, на другой земле,

На рубеже другого лета

Я жил — и в августовской мгле

Плыла зеленая планета...

 

Ты слышишь: листья шелестят

Бездумней, ветренее, злее...

Взгляни на облака в аллее —

Как на ветру они летят.

 

Когда б ты знала жизнь мою,

Ты поняла бы, что со мною...

Пора, пора! глаза закрою.

Замру у бездны на краю.

 

1977

 

 

* * *

 

Дорога звенит, беспощадно пыля,

На запад зарю провожая.

С рожденья без родины. Эта земля —

Чужая, чужая, чужая.

Колючая ржавчина вдоль полотна

Бесплодную степь обметала.

Надеяться не на что. Эта страна

С полвека надежды не знала.

Так как же, мой ангел летящий, ответь —

Ты в ветре, врачующем душу —

Когда же обрушишь ты трубную медь

На эту бескрайнюю сушу?

Но ангел летящий не знает суда

И казни причастен едва ли.

Взгляни, как из пепла встают города

И люди встают из развалин.

Они без улыбок идут на восток —

И держит земля их, покуда

В безвременье отодвигается срок,

И медлит последнее чудо.

Ну что ж, целовать вам вождей на рублях,

С утра подниматься по гимну —

А я недобит в отошедших боях,

А значит, и впредь не погибну.

Когда б не звенела дорога, пыля,

С надеждой рассталось бы сердце.

Земля — моя память, и память — земля,

И все это вместе — бессмертье.

 

1978

 

* * *

                                               В. Дмитриеву

 

Ветер августа, хмурый товарищ,

Вот ты снова приходишь за мной,

Дальнозоркие планы срываешь

И любуешься глушью земной.

Шорох листьев под ветром невнятен,

А надежда свежа и страшна.

Не загадывай дольше, чем на день,

И не стой по ночам у окна.

Мокнут листья на черном асфальте —

Летней роскоши смертная треть.

Так давайте не думать, давайте

Водку пить — и в окно не смотреть.

 

Ветер августа вечером черным

В упоенье скандирует ложь.

Нет надежды,— шуршит,— обреченным.

От судьбы,— шелестит,— не уйдешь.

Отчего же все шире и шире

Свет осенний растет над землей?

Нам не спится в разгневанном мире,

Небо рушится звездной золой.

Но пока не сорвется планета

В неподвластные страху края,—

Ранним утром рождается где-то

Свет осенний, надежда моя...

 

1978

 

* * *

 

Воздух нечист, и расстроено время.

На рубежах ледяного апреля

Рвется судьбы перетертая нить.

Вот уж четырежды похолодало,

Только и этого холода мало,

Чтобы горячку души остудить.

 

Нет ни покоя, ни воли, ни света.

Я проживаю в беспамятстве где-то.

Веку неровня, держусь навесу.

Пасмурны днесь очертания мира.

Только объедки с умолкшего пира,

Да тишина в обнаженном лесу.

 

Как она там, соловьиная пара?

Был же закат — огненосней пожара,

Свечи берез и полян алтари...

Как началось оно, это похмелье?

Только быстрей застучали недели:

Катыши дней — от зари до зари.

 

Так горевать не пристало поэту.

Но за весну беспощадную эту

Капли дождя, будто капли свинца,

Плотно сгущенный, бессолнечный воздух,

Горечь ночей, ледяных и беззвездных,—

Пей до конца. Допивай до конца.

 

1979

 

30 АПРЕЛЯ

 

Притупилось чуство боли.

Улеглась жара к семи.

Нынче вечер тайной воли,

Власти тайной над людьми.

 

В эту пору в Третьем Риме

Все недвижимо на вид,

Только небо над кривыми

Переулками кружит.

 

Только дышится свободней,

И прозрачен черный сад.

В Нижнем Кисловском сегодня

Флаги красные висят.

 

Я и в юности нередко

В эту пору здесь бывал,

И, прыжком доставши древко,

Флаги красные срывал.

 

Тихо в мире. Слишком поздно.

Только музыка в окне,

Но ее аккорды грозно

Обращаются ко мне,

 

Но светлеет небосвода

Накрененное крыло —

Где она, твоя свобода,

Сердца тайное тепло?..

 

Что ж, домой, под крышу, что ли:

Спать, и плакать, и опять —

Завтра день большой неволи —

Спать и плакать. Долго спать.

 

1979

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Вот она, почва праха, свобода слова,

Проводы друга. Времени нет, и решать пора:

Хочешь, лети и сам, а хочешь — домой, и снова

В пункте приема посуды — накрест запор с утра.

 

Тучи пришли и щербатым ребром нависли,

Треть небосвода оставив сияющей голубизне.

Вот оно, дело жизни, свобода мысли,

Воля для ветра и града, пространство в высоком окне.

 

Где-нибудь на Капитолии залил шары негроид:

Бомбе нейтронной — нет, равенство-братство-труд...

Русские люди по всей земле колобродят,

Органы хвалят, места себе не найдут.

 

Трое войдут неслышно («дверьми обидно хлопать»);

Сам я с утра в растерянности, сердце слегка шалит.

Твое разложат на плитках паркета,
                                                               третий возьмет за локоть,

Аккумулятор поставит на пол, рубильник пошевелит.

 

Холод бежит по спине от луны двурогой.

Нужно держаться не горбясь и в землю
                                                                               не пряча взгляд.

Вот почему и бреду немощеной дорогой,

Медленно растворяясь и переходя в закат.

 

А в сизом фанерном дыме неслышно бегут машины.

Поздние гости, продрогши, торопятся к очагам.

Шорох на кровлях мира. Под небесами чужими —

Храп палачей, казненных молчание, времени шум и гам.

 

1979

 

 

 

 

 

 

 

 

 

* * *

                                                Y.-M.Bovy

 

Когда снегопада светлейшая вязь

Займет над рекою простор,

Мы в черные стекла посмотрим, садясь,

На белую вьюгу в упор.

Земля отклонится с орбиты во мглу,

Звезда оборвется над ней —

Но нервные пальцы, скользя по столу,

Не сыщут опоры прочней.

Как будто с планетой уже решено —

Лишь нас, зазевавшихся, ждут.

Тяжелых машин боевое звено

Выходит на горный маршрут.

Останется — нас за колючий забор

За то, что друг с другом на ты,

И танки — на голову нашу позор —

Замрут у последней черты.

Всего-то осталось — налить да сказать,

Поднять, опорожнить до дна

За землю, которую поздно спасать,

Раз участь ее решена.

Чтоб вовремя рухнуть успел серпантин

Под гусеничным полотном —

За нашу надежду. За все, что хотим.

За то, что твердим об одном.

 

1979

 

 

 

* * *

 

Отара в тумане скользит по холму.

Равнина незрима для глаза.

Доколе же брату прощать моему:

Скажи — до седьмого ли раза?

 

Стада исчезали — и скрылись совсем

За синий расщеп перевала,

Когда непреклонное: семижды семь,—

В ответ на века прозвучало.

 

Господь! наша память доселе строга,

Верни нас на тропы овечьи,

Где мы бы исправно простили врага —

И с братом зажгли семисвечье.

 

Но слышишь: над рощей с утра воронье.

Гордится земля пустырями.

Здесь дышит на ладан людское житье.

Не двое, не трое во имя Твое:

Приди и постой между нами.

 

...Морщинки от глаз исподлобных бегут,

И ежели деду поверить,

И ежели счет на морщины ведут,

Их семижды семь — не измерить.

 

Ты слышал ли песню разграбленных хат —

Отчизны колхозные были —

Про то, как он выехал на Салехард

И малого как хоронили?

 

Как мерзлая тундра сомкнулась над ним,

Костры на поминках горели —

И стлался над тундрой отечества дым

По всей ледяной параллели...

 

Дорожка ты, тропка! На праздник, как в ад —

На труд, как на смерть, и обратно.

Все утро вдоль пункта приема звенят

Бутылки светло и опрятно.

 

Смеркается медленно. Пьяный орет,

Поводит больными плечами,

Про то, как ебут его дни напролет

И как его сушит ночами...

 

По этой земле не ступал Моисей.

Законы — вне нашей заботы.

И где те блаженные — семижды семь,

Когда бы мы сели за счеты!

 

Господь, отведи от греха благодать

Под сень виноградного сада.

Сподобь ненавидеть, вели не прощать,

Наставь нас ответить, как надо.

 

Черно небо гор. Поднимается дым —

Молочная просека к звездам.

Когда мы вернемся — мы сразу простим,

К тебе возвращаться не поздно.

 

1980

 

 

 

* * *

 

Погода. Память. Боль. Душа, отстойник боли,

С похмелья поутру брезглива и строга.

Теперь не до зимы: знать, не по доброй воле

Застали нас врасплох ноябрьские снега.

 

На кухне пыль в углах. Немытая посуда.

На безнадежный век — обтерханный уют.

Я говорю тебе: пойдем со мной отсюда,

Но если я неправ — пускай меня убьют.

 

Земля, как я сказал, гордится пустырями.

Обречены снегам фундаменты во рвах.

Я говорю, пойдем. Покой не за горами,

А если страшен путь — то что такое страх?

 

На стройке тишина. Вполнеба арматура.

Стаканы — в добрый час — поднесены ко ртам.

Зеленая звезда над хижинами Ура

Как будто кажет путь на дальний Иордан.

 

Метели светлой свист, и вихри у порога.

Держись же по звезде: собьешься невзначай —

И не сыскать концов. На всех одна тревога,

И надо всей Москвой — одно прости-прощай.

 

1980

* * *

 

На Крещенье выдан нам был февраль

Баснословный: ветреный, ледяной —

И мело с утра, затмевая даль

Непроглядной сумеречной пеленой.

 

А встряхнуться вдруг — да накрыть на стол!

А не сыщешь повода — что за труд?

Нынче дворник Виктор так чисто мел,

Как уже не часто у нас метут.

 

Так давай не будем судить о том,

Чего сами толком не разберем,

А нальем и выпьем за этот дом

Оттого, что нам неприютно в нем.

 

Киркегор неправ: у него поэт

Гонит бесов силою бесовской,

И других забот у поэта нет,

Как послушно следовать за судьбой.

 

Да хотя расклад такой и знаком,

Но поэту стоит раскрыть окно —

И стакана звон, и судьбы закон,

И метели мгла для него одно.

 

И когда, обиженный, как Иов,

Он заводит шарманку своих речей —

Это горше меди колоколов,

Обвинительных актов погорячей.

 

И в метели зримо: сколь век ни лих,

Как ни тщится бесов поднять на щит —

Вот, Господь рассеет советы их,

По земле без счета их расточит.

 

А кому — ни зги в ледяной пыли,

Кому речи горькие — чересчур...

Так давайте выпьем за соль земли,

За высоколобый ее прищур.

 

И стоит в ушах бесприютный шум —

Даже в ласковом, так сказать, плену...

Я прибавлю: выпьем за женский ум,

За его открытость и глубину.

 

И, дневных забот обрывая нить,

Пошатнешься, двинешься, поплывешь...

А за круг друзей мы не станем пить,

Потому что круг наш и так хорош.

 

В сновиденье лапы раскинет ель,

Воцарится месяц над головой —

И со скрипом — по снегу — сквозь метель —

Понесутся сани на волчий вой.

 

1981

 

 

 

* * *

 

За то, что я тогда... Не знаю сам, за что,

Не знаю, что со мной и было —

За все, что вытоптано и пережито,

За все, что памятно и мило,

За то, что музыка подкрашена вином,

За звон в ушах, родной и нестерпимый,

За март, разбрызганный капелью за окном,

За город, так мучительно любимый,—

За это бедная, дурная жизнь моя

Туда слетает безвозмездно,

Где — вот — на волосок один от бытия —

Бездушная клубится бездна.

За то, что дни мои в московском тупике —

Тупая стенобитная работа,

За то, что сны мои про волю налегке

Полны горячечного пота,

За то, что, Господи, судьбу свою сломить

Дано лишь молодым и сильным —

Дай удержаться мне за радужную нить

Капели звонкой полднем синим.

 

1981

* * *

 

Я еще наверстаю свою синеву.

Я дышу и шагаю, пока,

Отпуская лиловую тень на Москву,

Проплывают над ней облака.

На асфальтах каблучная дробь весела —

Да вокзалов горька круговерть,

И закат отражается в толще стекла,

Намекая на юность и смерть.

Безвоздушное варево горло дерет,

Но пока еще можешь — дыши.

Я закланье приму от московских щедрот —

Так последние дни хороши.

Уходили друзья. Хлопотала родня.

Леденела тревога в дому.

По нелепой одежке встречали меня —

Выпроваживают по уму.

Остается, похоже, что шаг или два,

Чтоб, развеяв по ветру года,

Безнадежно повисла моя синева,

Как на сопках, над морем, тогда.

 

1981

 

БЕРНГАРДТОВКА

 

                                                                Памяти Н. Гумилева

 

Мы на грязном песке не распластывались, умирая.

Не звенели под ветром высокие сосны вдали.

По дороге на казнь у платформы пылится пивная.

По жаре да с похмелья — бывает же счастье! — пошли.

 

До чего все забыто бессчетным, беспамятным летом!

По запущенным паркам и малый не сыщется след.

Нам и вспомнить-то нечего, милый,— подумай об этом:

Никакого другого, светлейшего, прежнего — нет.

 

...На рассветном ветру золотились верхи Петрограда:

Августовские зори нигде не сияют, как тут.

(А что пиво с водой — нам ли сетовать?
                                                                               Так нам и надо,

Так и надо нам, милый. И лучшего нам не дадут).

 

Полубред-полусон. Терракотовый отсвет пустыни.

Фразы скептика-друга. Обиженной женщины гнев.

Да какая-то стычка, где с вывертами непростыми

Голосили пророки, расчетливо руки воздев.

 

Безнадзорная память... А там — половицы расшиты.

Хруст — паркетные досочки! Грейся, рабочий народ!

К высшей мере — как пели тогда —

                                                               социальной защиты.

...Царскосельские липы прикроют последний отход.

 

Голубая планета — морей непровернутый сгусток.

Петроградские вдовы уткнулись в изношенный шелк.

Отступает под марши видавшее виды искусство

В девятнадцатый век, как мятежный отброшенный полк.

 

1981

 

 ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ,
ИЛИ НАЧАЛО ПРОЩАНИЯ

 

1

 

Мокрый ветер — на том берегу,

Где в болото уткнулось копыто,

Где размыт горизонт — и в снегу

Даль морская заботливо скрыта,

Суматошные верфи в чаду

Со стенаниями кабестана...

Не к твоей ли земле припаду

Напоследок — легко и устало?

 

Было время седым парикам,

И за неосторожное слово —

Шпага в грудь. И ходил по рукам,

Сердце радуя, список Баркова.

Было — в страхе крестился народ,

И, посмертно справляя победу,

С постамента венчанный юрод

Угрожал бесталанному шведу.

 

Все пройдет — и быльем порастет.

Было время — стреляли с колена,

Было время — на двор да в расход,

И у губ — розоватая пена.

Хмурый ветер дырявил листву.

Рдело облако флагом погрома.

Этот дух отлетел на Москву

За компанию с предсовнаркома.

 

Над каналами стало светлей,

И задворки глядят, как музеи.

Почерневшие ветки аллей

На ветру зазвенели свежее.

Да и злое заклятье снято,

И небось на подножку трамвая

Не подсядет неведомо кто,

Хромоту неприметно скрывая.

 

Время — нежной морской синеве

С ощутимым оттенком металла.

Ветру свежему — вверх по Неве.

Горькой памяти время настало,

Тайной вольности. Время прямей

Выговаривать каждое слово

Под шуршанье могучих ветвей

Над аллеями сада ночного.

 

2

 

Мостовыми горизонт распорот,

Вертикали золотом горят —

И пойдет раскручиваться город,

Каменный выстраивая лад.

Начерно разыгранная в камне

Тема объяснения в любви —

Слишком эта музыка близка мне,

Навсегда растворена в крови.

Слышится — трамвайными звонками,

Брезжится — рассветной желтизной,

Как гудел Литейный под ногами,

Как Нева плескалась за спиной.

Воды, разграфленные мостами.

Вереницы движущихся зданий.

Мы в лицо припомним каждый дом.

Мы в разлуке жить не перестанем.

Мужество ценой любви поставим —

И бессилье к трусости сведем.

И опять, на развороте круга

Скорость увеличивая вширь,

Каменная вздрогнет центрифуга —

И пойдет собор, как поводырь.

И вокруг собора, шпиля, башни

Нас уже закружит без конца

Выстраданно светлый и бесстрашный

Город, окликающий сердца.

 

3

 

Белесые сумерки в Летнем саду.

Навеки в груди колотье.

Сюда со страной я прощаться приду,

К державным останкам ее.

 

Закружится в сумерках город, и снег

Затеплится, тая в горсти.

На очереди — безоглядный побег,

И прошлого нам не спасти.

 

Я холод от камня привычно стерплю,

Коснусь напоследок его —

И крикну: — Люблю тебя! слышишь, люблю —

Справляй же свое торжество.

 

Мне слишком по нраву твоя прямота

И поздняя гордость твоя.

Но где там, когда уже клетка пуста,

И — только вперед — колея.

 

Ну, вот и попробуем: только вперед...

Надолго? Навек? Навсегда?

Ну что ж, оттолкнись от земли, самолет,

Гори, бортовая звезда.

 

Чтоб сердце рвалось до скончания сил,

Одним обжигая огнем

И город, который, как песню, любил —

И песню о городе том.

 

1981—1982

 

 * * *

 

В Европе дождливо (смотрите футбольный обзор)

Неделю подряд: от Атлантики и до Урала.

В такую погоду хороший хозяин на двор

Собаку не гонит... (И курево подорожало.)

 

В такую погоду сидит на игле взаперти

Прославленный сыщик — и пилит на скрипке по нервам...

(И водка уже вздорожала — в два раза почти:

На 2.43 по сравнению с 71-м.)

 

И общее мненье — что этого так бы не снес

(Ни цен этих, то есть на водку, ни этой погоды)

Хороший хозяин: не тот, у которого пес,

А тот, у кого посильнее, чем Фауст у Гете.

 

Над Лондоном, Осло, Москвой — облака, будто щит,

И мокрых деревьев разбросаны пестрые рати.

Которые сутки подряд — моросит, моросит,

И в лужах холодных горят фонари на Арбате.

 

Сентябрь обрывается в небо. Глаза подниму —

Все те же над городом изжелта-серые тучи.

Когда бы ты знала, как нехорошо одному.

Когда бы не знал я, что вместе бывает не лучше.

 

Есть чувства, по праву приставшие поздней любви.

Гуляет над миром отравленный ветер разлуки.

Войди в этот воздух, на слове меня оборви —

Когда все из рук вон, когда опускаются руки.

 

Шаги на площадке. Нестоек наш жалкий уют.

И сон на рассвете — как Божья последняя милость.

И памяти столько хранит завалящий лоскут,

А в памяти столько души — сколько нам и не снилось.

 

И я, не спеша, раскурю отсыревший табак —

И слово признанья вполголоса молвлю былому...

В Европе дождливо. Хозяева кормят собак,

И те, как хозяева, с важностью бродят по дому.

 

1981

 

 

* * *

 

Как хочется приморской тишины,

Где только рокот мерного наката

С подветренным шуршанием сосны

Перекликается подслеповато.

С утра в туман под пенье маяка

Покойно спится человеку в доме.

Пространства мускулистая рука

Рыбачий берег держит на ладони.

Как будто настежь ветру и штормам

Раскрыт неохраняемый порядок —

Пока со звоном не спадет туман,

Обрызгав иглы тысячами радуг.

И горизонт расчиститься готов,

И прояснятся в оба направленья

Каркасы перекошенных судов —

И мощных дюн пологие скругленья.

 

Вдоль набережных пд вечер поток

Наезжих пар курортного закала.

Веранда бара. Легкий холодок

Искрящегося в сумерках бокала.

Что грустно так, усталая моя?

Повесив нос — развязки не ускоришь.

Я взял бы херес: чистая струя,

Сухая просветляющая горечь.

И в даль такую делаешься вхож,

Откуда и не возвращаться лучше...

И если в мире — памяти на грош,

Так выбирай беспамятство поглуше.

Подкатит — оторваться не могу.

Магическим обзавестись бы словом,

Открыть глаза на этом берегу —

И захлебнуться воздухом сосновым.

 

1982

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Картинки с выставки... Припомнится с трудом,

Да и поверится едва ли.

Нам будет весело когда-нибудь потом

На европейском карнавале.

 

В застенках пасмурно. Кривых бесед размах —

И строй параграфов державных.

Черты для памяти: портретов на стенах

И плошек-пепельниц шершавых.

 

А город мартовский на проводах повис,

Капелью солнечной играя,

Как будто силится в лазоревую высь

Уйти звоночками трамвая.

 

Шуршат по очереди мятые рубли

В строю пальтишек обветшалых,

И женский выговор: «Раздвиньтесь, короли»,—

Невразумителен и жалок.

 

Синеют сумерки на улицах Москвы

Закату рыжему на смену...

«Права свидетеля»! Когда бы знали вы

Словам — их собственную цену.

 

Под эту музыку — у ночи на краю,

В чужом пиру, в отпетой роли —

Нам будет весело, мы встретимся в раю,

Уже не ощущая боли...

 

1982

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

 

                                                  Б. Кенжееву

 

1

 

Грохотало всю ночь за окном,

Бередя собутыльников поздних.

Вилась молния волчьим огнем,

Рассекая в изломе кривом

Голубой электрический воздух.

 

Над безвылазной сетью квартир

Тарабарщина ливня бренчала,

Чтобы землю отдраить до дыр,

До озноба промыть этот мир —

И начать без оглядки с начала.

 

Так до света и пили вдвоем —

Горстка жизни в горчащем растворе.

Год назад на ветру продувном

Голубеющей полночью дом

Сиротливо плывет на просторе.

 

До свиданья. Пророчества книг

Подтверждаются вещими снами.

Темным облачком берег возник.

Дар свободы. Российский язык.

И чужая земля под ногами.

 

1982

 

2

 

Записки из мертвого дома,

Где все до смешного знакомо —

Вот только смеяться грешно,

Из дома, где взрослые дети

Едва ли уже не столетье,

Как вены, вскрывают окно.

 

По-прежнему столпотвореньем

Заверчена с тем же терпеньем

Москва, громоздясь над страной.

В провинции вечером длинным

По-прежнему катится ливнем

Заливистый, полублатной.

 

Не зря меня стуком колесным —

Манящим, назойливым, косным —

Легко до смешного увлечь.

Милее домашние стены,

Когда под рукой — перемены,

И вчуже — отчетливей речь.

 

Небось нам и родина снится,

Когда за окном — заграница.

И слезы струятся в тетрадь.

И пусть себе снится хвороба,

Люби ее, милый, до гроба:

На воле — вольней выбирать.

 

А мне из-под спуда и гнета

Все снится лишь — рев самолета,

Пространства земного родство.

И это, поверь, лицедейство,

Что будто бы некуда деться,

Сбежать от себя самого.

 

Да сам-то я кто? И на что нам

Концерты для лая со шмоном,

Наследникам воли земной?

До самой моей сердцевины —

Сквозных акведуков руины,

И вересковые равнины,

И — родина, Боже ты мой...

 

1983

 

* * *

 

На краю лефортовского провала

И вблизи таможен моей отчизны

Я ни в чем не раскаиваюсь нимало,

Повторил бы пройденное, случись мне,—

Лишь бы речка времени намывала

Золотой песок бестолковой жизни.

 

Октябрь 1982

 

НОЯБРЬ 83-го

 

1

 

Ноябрьская гроза.

Под ветром мир разгневан,

И снег летит в глаза —

И молния со снегом.

И вроде — все не то,

Но мой подкожный опыт

Свидетельствует о

Возможностях, торопит

Использовать их, и

Предчувствием удачи

Рождаются стихи —

И дышится иначе.

Стыкуются слова

Предвестием исхода,

И снова жизнь — права,

И на душе — свобода.

И снова снег летит

И на ресницах тает —

И мокрый лист летает

Среди оград и плит.

 

 

 

2

 

Через час по брусчатке солдатам

Шаг печатать с отмашкой лихой.

В этом воздухе голубоватом —

Подозрительность и неспокой.

 

Нелады расплескались по свету,

Хоть за горло не взяли пока,—

И кряхтит, выбирая газету,

Отставной вертухай у ларька.

 

Пусть и цены упали на водку,

И не самый худой урожай —

Он находит вест-индскую сводку,

Над Антилами видит пожар.

 

Он уже напрочь нем и бессилен,

И Октябрь ему не в торжество,

И мерещатся штурмы Бастилий

Помраченному духу его.

 

Под такую ж вот дату у кума

Как разваливались за столом:

До второго стакана — угрюмо,

Ну, а там — по-мужски, матерком,

 

И занюхивали, к телогрейкам

Приникая ноздрями... И вдруг —

Это ж бьет он нас, этот Рейган,

Из своих бронебойных базук!

 

И за сердце, как будто с похмелья,

Он берется нетвердой рукой.

Только пуговицы на шинели

Блещут форменною желтизной.

 

Открываются старые раны.

Не тому нас учили, не так...

Это бьют по казармам охраны.

Поднимается первый барак.

 

 

3

 

Вот оно, время, которого мы дождались.

Вот оно, время, в которое зажились мы.

Что с нами будет теперь:

                                                  настоящая жизнь —

Или гнилой полусвет пересыльной тюрьмы?

 

Или тюрьма-то и есть настоящая жизнь —

А остальное все треп, бестолковщина, тлен?

В общем, короче, мы дожили: только держись.

Вот наше время, другого не надо взамен.

 

Как мы пророчили, прежний застой торопя

Сдвинуться, стронуться, сделаться проще, честней,—

Так и сбывается. Время просить у Тебя:

Вот наша родина. Господи, будь же Ты с ней —

 

С этими путаными, окаянными и

Втянутыми в безнадежную эту игру...

Светятся все же в окошке у каждой семьи

Слабой надеждой — огни на московском ветру.

 

Вот и снежку намело. Поутру выхожу,

Скрипнув засовом, на снег из церковных ворот,

Воздухом, как уж давно не дышалось, дышу —

И ничего не загадываю наперед.

 

1983

 

   ОДА НА ВЗЯТИЕ

 СЕНТ-ДЖОРДЖЕСА
25 ОКТЯБРЯ 1983 ГОДА

 

Я много водки выпиваю,

Портвейном не пренебрегаю,

Закусываю не всегда.

Баб обаятельных хватаю

Порой за всякие места.

 

А в это время в Белом доме

Ты к сводке утренней приник,

У демократии на стреме,

Иных забот не зная, кроме

Прав человеческих одних.

 

А я все пьянку продолжаю,

Я это дело уважаю.

Блестит андроповка в стекле.

И ничего не совершаю

За ради жизни на Земле.

 

И солнцу есть предел на свете.

И злаки чахнут на корню.

А там, в овальном кабинете...

С чем я сравню тревоги эти?

С чем эти бдения сравню?

 

Весной на солнце снег растает.

Чашма пленительно блистает,

А то неплохо и пивка.

Меня запой не отпускает —

Или порой меня ласкает

Жены домашняя рука.

 

Горит рассвет над Потомаком.

Под звездно-полосатым флагом

Макдонольда победный флот

Летит, как коршун над оврагом,

Как рыба хищная, плывет —

И се! марксизма пал оплот.

 

И над Карибскою волной

Под манзанитою зеленой

Грозят Гаване обреченной

Сыны державы мировой:

А ты, Макфарлейн молодой,

И ты, Уайнбергер непреклонный!

 

Кого же я средь дикой пьянки

Пою, вскочив из-за стола?

Кто, ополчась на силы зла,

Кремлевские отбросит танки?

В ком честь еще не умерла?

Чьи баснословные дела

Вовек не позабудут янки?

Калифорнийского орла!

 

1983

 

ПЕРВОЕ ПУНИЧЕСКОЕ ПОСЛАНИЕ

 

                                 С. Гандлевскому

 

Я расскажу тебе, Серега

(Ты рад, я вижу по глазам),

Как левым бортом «Саратога»

Развертывается к пескам.

Уже ишак ревет спросонок,

И горизонт расцвесть готов,

И замерли на рейде сорок

Сопровождающих судов.

Под килем бездна голубая,

С востока — золотая мгла,

И вздрогнет первый луч, играя

На серой плоскости крыла.

Все шире свет по небосклону.

Свежее ветер перемен.

Так отворился Сципиону

Приговоренный Карфаген.

Воспоминания игривы —

Но это, кореш, навсегда,

Здесь по ночам летают рыбы,

Фосфоресцирует вода.

И праздный раб слагает оду

Тому, кто не страшась толпы,

Мечом распространил свободу

За Геркулесовы Столпы.

 

1986

 

ТОСКА ПО НОСТАЛЬГИИ

         Венок сонетов

 

1

 

Вольно ж тебе, лукавый пустомеля,

Перемахнув таможенный барьер,

Как бы на свет вечерний из туннеля,

Оглядываться на СССР.

Авангардистом без году неделя

Послать подальше рифму и размер —

И, доставая пиво из портфеля,

Строчить на евтушенковский манер

О доброй маме, бомбе злой нейтронной,

Об эмиграции непримиренной,

О невозвратной дымке юных лет...

Я тоже предан нашей дружбы чуду —

Я промолчу, я возражать не буду:

Ты говоришь. Литературы нет.

 

2

 

Ты говоришь. Литературы нет.

И глубоко — и, главное, как ново.

Передают, мурановский поэт

Уже стращал так некогда Плетнева.

Поэт был горд — и, презирая свет,

Он сам искал забвенья золотого.

Ему готов ученый кабинет,

Он царь и проч. Ему награда — слово.

Когда за строчки не дают тюрьмы,

Тогда литература — это мы,

Ее беда — плод нашего безделья.

Или — плевать на все, захлопни дверь,

Налей вина, как я налью теперь —

Не в добрый час, а в мутный день похмелья.

 

3

 

Не в добрый час, а в мутный день похмелья

Тропинка на кладбищенском холме

Под голоса пасхального веселья

Привычный путь указывала мне.

В тени ограды бережно присел я,

Движеньями владея не вполне —

И как воде над родником ущелья,

Отдался горькой ветреной волне:

«Вернись, вернись туристом-ротозеем.

Еще не стал концлагерь наш музеем,

Еще не наведен тут марафет.

А что, слабо вернуться не проездом,

А насовсем?..» — По размышленье трезвом,

Как видишь сам, задумал я сонет.

 

4

 

Как видишь сам, задумал я сонет.

Я не любил души его цикличной —

Но вот теперь, на переломе лет,

Заворожен работой непривычной.

Холодной формы строг авторитет,

Размер размерен силою безличной —

А мне бы воли, где горит рассвет

И спит дозор у кромки пограничной.

Но вот ведь и сплетается венок —

Еще чуть-чуть... Когда б я только смог,

От головокружения немея...

Как зодчие готические ввысь

И камень заставляли вознестись —

Вольно ж и мне: когда б и впрямь сумел я...

5

 

Вольно ж и мне: когда б и впрямь сумел я,

Случись со мной тот самый переезд,

Не растранжирить собственного мненья

В чаду невыносимых общих мест.

Насчет того же недоразуменья

С литературой: поглядев окрест,

Ты видишь лишь разрозненные звенья,

А не могучий сыгранный оркестр.

Но здесь, без вас, в отечестве далеком

Единым льется музыка потоком.

Мы слышим вас — и это вам ответ.

Как ни безлюден путь первопроходца —

Все отзовется, встретится, вернется,

Над океаном прочертивши след.

 

6

 

Над океаном прочертивши след,

Вы вмиг переживаете на воле

Задаром вам отпущенный расцвет

Дыхания, стесненного дотоле.

Но неизбежно будничный сюжет

Перебивает обаянье роли —

И вот уже что ты, что твой сосед

Поражены беспомощностью, что ли.

Жизнь обнажилась — и поди ответь:

А есть ли там о чем вещать и петь,

Или: твоя пора — мели, Емеля?..

Все это заставляет из Москвы

С досадными сомненьями, увы,

Слова любви переплести немедля.

 

7

 

Слова любви переплести немедля

С обидами. Хватая карандаш

Отточенный, перебирать в уме для

Полемики — мыслительный багаж.

И огляжусь, как будто сел на мель я:

Прикажешь петь: «роман окончен наш»?

Ну, возвратишься. Схлынут новоселья.

Пропьются деньги. Сына ты отдашь

В училище военно-трудовое.

Работы сыщешь. Годы на покое —

А там война, крылатых тень ракет...

И вновь перо я острое хватаю

И лирику бесцельную сплетаю

С мотивами упрека на предмет.

 

8

 

С мотивами упрека — на предмет

Отчаянья, стучанья лбом о стену —

Сживаюсь я, и грозный ход планет

Как бы мою поддерживает тему.

Шумит листва. Привет тебе, привет.

Я куртку твою черную надену,

Сойду в метро. Кликушество газет

Испепеляет нервную систему.

Грустил и я на Северной Земле

О корешах, о праздничном столе:

Как избирательны воспоминанья!

Мы жадно дышим воздухом утрат —

И через пару лет имеем ад

Отмершего взаимопониманья.

 

9

 

Отмершего взаимопониманья

Никак не зарубцуется тоска —

Хотя смешно с такого расстоянья,

Сквозь океаны ссориться пока.

Жизнь обессмыслилась бы, перестань я

Хранить надежду, что наверняка

Еще позолотит заря свиданья

Адриатические облака.

Что до России — твой коллега прав,

Не то чтоб вовсе с родиной порвав,

А только дом терпимости меняя

На вольную несчастную любовь:

Отсюда тема гибели... И вновь

Болит душа в зеленой дымке мая.

10

 

Болит душа в зеленой дымке мая,

Когда цветет черемуха, когда,

Едва собравшись, туча грозовая

Над горизонтом тает без следа.

Живу вслепую, не подозревая,

Еще какая светит нам беда,

Еще удача светит нам какая

В катящиеся к пропасти года.

Уже коты крадутся в ночь погостом.

Пора вздремнуть — а ветки рвутся к звездам,

И соловьям молчанье невтерпеж,

И зноем дышит ночь над куполами...

Теперь я злюсь, за общими словами

Угадывая фальшь и даже ложь.

 

11

 

Угадывая фальшь и даже ложь,

Я перечту твое произведенье:

Всего, о чем ты ни упомянешь —

Полуприятье-полуотверженье,

Полунасмешка и полускулеж —

Уж ты прости мне резкое сужденье,

Но для меня к тому ж, как острый нож,

Отсутствующее стихосложенье.

Минувшим летом, осенью, зимой

На голос я настраивался твой,

Любезного повсюду славя брата...

Скажи поклон заморским корешам:

Потолковал бы с ними по душам,

Пока тускнеет золото заката.

 

12

 

Пока тускнеет золото заката,

Пока стрижи взрезают небосвод,

Из грелки ханку трескают ребята,

Крутя радар у сахалинских вод.

Моя страна ни в чем не виновата.

Еще почтить потянется народ

Могилу неизвестного солдата,

Распотрошившего тот самолет.

И женщина — святая простота —

По глупости швыряла паспорта,

Ползли к затылку брови дипломата...

Давай нальем и выпьем за нее,

Потом за нас, за прежнее житье,

Расколотое надвое когда-то.

 

13

 

Расколотое надвое когда-то,

Былое освещается на миг,

Летучее, как паруса фрегата,

Надежное, как выписки из книг.

Единомыслие холодновато,

Но я размолвке памятник воздвиг —

А нам мила внезапная цитата.

Пускай же нас возлюбленный язык

Соединит и примирит на слове.

Нам обживать десятилетье злое,

Под зависти и ненависти дрожь

Обмениваться золотым наследством —

А забывать нам, милый, не по средствам:

Был мир наш на прощанье так хорош...

 

14

 

Был мир наш на прощанье так хорош!

Вино с гитарой — по домам и скверам,

И топот ног, и пестрота одеж,

И светлый дым, тянувшийся к портьерам.

Последний раз из горлышка хлебнешь —

И все они столпятся за барьером,

И нервный заглушающий галдеж,

И чистилище с выродками в сером,

И беготня с периной и котом...

Я не прощаюсь. Это все потом:

И холокост, и ночь Варфоломея,—

Мы свидимся. Вам подкатили трап.

Ты ускользнул из этих самых лап:

Вольно ж тебе, лукавый пустомеля.

15

 

Вольно же тебе, лукавый пустомеля,

Ты говоришь: литературы нет.

Не в добрый час, а в мутный день похмелья,

Как видишь сам, задумал я сонет.

Вольно ж и мне: когда б и впрямь сумел я,

Над океаном прочертивши след,

Слова любви переплести немедля

С мотивами упрека на предмет

Отмершего взаимопониманья...

Болит душа в зеленой дымке мая,

Угадывая фальшь и даже ложь,

Пока тускнеет золото заката,

Расколотое надвое когда-то:

Был мир наш на прощанье так хорош!

 

1984

 

 

 

 

 

* * *

 

Я из земли, где все иначе,

Где всякий занят не собой,

Но вместе все верны задаче:

Разделаться с родной землей.

И город мой — его порядки,

Народ, дома, листва, дожди —

Так отпечатан на сетчатке,

Будто наколот на груди.

 

Чужой по языку и с виду,

Когда-нибудь, Бог даст, я сам,

Ловя гортанью воздух, выйду

Другим навстречу площадям.

Тогда вспорхнет — как будто птица,

Как бы над жертвенником дым —

Надежда жить и объясниться

По чести с племенем чужим.

Но я боюсь за строчки эти,

За каждый выдох или стих.

Само текущее столетье

На вес оценивает их.

А мне судьба всегда грозила,

Что дом построен на песке,

Где все, что нажито и мило,

Уже висит на волоске,

 

И впору сбыться тайной боли,

Сердцебиениям и снам —

Но никогда Господней воли

Размаха не измерить нам.

И только свет Его заката

Предгрозового вдалеке —

И сладко так, и страшновато

Забыться сном в Его руке.

 

1984

 

* * *

                                    В. Санчуку

 

Небо, накренившееся мглисто.

Синевы бездонная дыра.

Гонит облака, сшибает листья

Ветер, разыгравшийся с утра.

Есть у Бога славная погода:

Дважды за год, к лету и к зиме,

Ветер от восхода до восхода

Так хозяйничает на земле.

Чистка мира, перемена флага,

Чутких ожиданий полоса.

Резко вниз идет излом оврага.

Кверху улетают небеса.

Дальше, над бескрайними холмами,

В золотом сечении земли,

Вспыхнув осиянными краями,

Облака щербатые прошли.

Никогда я не был пейзажистом.

Но сегодня выйди со двора —

Гонит облака на небе мглистом

Ветер, разыгравшийся с утра.

Дай же воли солнечному полдню,

Дай же ветру разгуляться всласть.

Всем дай Бог, кого люблю и помню,

Перезимовать и не пропасть.

 

1984

 

 

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

 

                                               Е. Игнатовой

 

1

 

С мороза в кухню.— Как Москва?

Хотите кофе или чаю? —

Но вдохновение родства

Я за версту предвосхищаю.

Единомышленники. Звон

Металла и глагол эпохи.

Поземкой город занесен.

Неона бледные сполохи

Лишь углубляют черноту.

Беседу, светлую, как вьюга,

Легко вести, слова друг друга

Подхватывая на лету.

 

Все ускоряются, грозя,

Беспамятные годы эти.

Не часто новые друзья

Отыскиваются на свете,

Не просто. Суеверный страх:

Не пропустить, не оступиться.

И стынут на семи ветрах

Неосвещенные столицы,

Где продаются без стыда,

Где пьют, где о пустом судачат,—

А наши все степями скачут

И не доскачут никогда.

 

Кофейный пар. Табачный дым.

Укутанные шалью плечи.

Мы этот вечер посвятим

Теченью памяти и речи.

Давно ли их со зла в расход

Пустил и промотал запоем

Оставшийся в живых народ —

И гравитационным полем

Земля молчанья залегла.

Но слово бьется птицей черной,

А там, на высоте просторной,—

И клекот горловой упорный,

И напряжение крыла.

 

 

2

 

Что есть душа? Не спрашивай. Пойдем

Замерзшими холмистыми лугами,

Где в густо-синем воздухе ночном

Между белесоватыми клоками

То тут, то там морозная звезда

Проглянет из бездонного провала,

Не освещая тропки никогда.

Верх-вниз и лево-право растеряла

Захватывающая кривизна.

Снег голубеет, небо отражая.

Шаг в сторону — во мгле растворена,

Грядой холмов петляет даль ночная.

 

Не спрашивай. Но есть одни глаза,

Где пляшет темень, и круги цветные

Расходятся, и различить нельзя

Ни зги вокруг. И есть глаза другие.

В них отсвет ленинградского катка,

Где свалена еще с блокады мебель.

Азарт подростка. Юного кружка

Опасное товарищество. Небыль

Угарных лет. Семейного угла

Заботливо поставленная крепость.

И зернышко бесхозного тепла

На дне зрачка нечаянно пригрелось.

 

Когда одни в другие поглядят —

Невидяще, темно, морозно, снежно —

Уже дохнет Москва, и это — ад,

А это — мы, и встреча неизбежна,

И недоговоренные слова

Не пропадут. Так вот: какая сила

В один пейзаж соединила два —

И две чужих судьбы к нему прибила?

Не спрашивай. И без того хрупка

Проснувшаяся чуткость — и напрасно

Искать ей объяснения, пока

И без того внутри светло и ясно.

 

1984

 

* * *

 

Опять на пробу воздух горек,

Как охлажденное вино.

Уходит год. Его историк

Берет перо, глядит в окно.

Там город сумерками залит,

Повизгивают тормоза,

Автомобиль во мглу сигналит —

И брызжет фарами в глаза.

 

Там небо на краю заката,

Вдоль от огней и кутерьмы,

Отсвечивает желтовато,

Проваливаясь за холмы.

И, бледно высветив погосты

За лабиринтами оград,

Осенние сухие звезды

В просторном космосе горят.

 

Быть может, через меру боли,

Смятенья, страха, пустоты

Лежат поля такой же воли,

Такой же осени сады.

Быть может, застилая очи,

Проводит нас за тот порог

Бессвязный бред осенней ночи,

Любви и горечи глоток.

 

Как будто легкий стук сквозь стену

В оцепененье полусна,

Как будто чуткую антенну

Колеблет слабая волна.

Как будто я вношу с порога,

Пройдя среди других теней,

Немного музыки. Немного

Бессонной памяти моей.

 

1985

 

* * *

 

Я знал назубок мое время,

Во мне его хищная кровь —

И солнце, светя, но не грея,

К закату склоняется вновь.

Пролеты обшарпанных лестниц.

Тревоги лихой наговор —

Ноябрь, обесснеженный месяц,

Зимы просквоженный притвор.

Порывистый ветер осенний

Заладит насвистывать нам

Мелодию всех отступлений

По верескам и ковылям.

 

Наш век — лишь ошибка, случайность.

За что ж мне путем воровским

Подброшена в сердце причастность,

Родство ненадежное с ним?

Он белые зенки таращит —

И в этой ноябрьской Москве

Пускай меня волоком тащат

По заиндевелой траве.

Пускай меня выдернут с корнем

Из почвы, в которой увяз —

И буду не злым и не гордым,

А разве что любящим вас.

 

И веки предательским жженьем

Затеплит морозная тьма,

И светлым головокруженьем

Сведет на прощанье с ума,

И в сумрачном воздухе алом

Сорвется душа наугад

За птичьим гортанным сигналом,

Не зная дороги назад.

И стало быть, понял я плохо

Чужой до последнего дня

Язык, на котором эпоха

Так рьяно учила меня.

 

1986

 

 

* * *

 

Как воздух игрою полон обманчивых отражений!

Гуляет над лугом ветер — и ты, вдалеке близка,

Стоишь рощей на грани солнца и тени,

И над тобой проплывают летние облака.

 

И шаг отдает в колено, и жмется земля к подошвам.

И в торге с судьбой разлука — всегда ходовой товар.

И месяц идет на убыль, и все это станет прошлым,

И голубовато-серым подернется листьев жар.

 

И все не наговориться, и все-то не наглядеться:

Там сойка взлетела — помнишь? Там зяблик запел

                                                                                                    и смолк...

И древнее любопытство, мальчишество, лицедейство,

Когда головокруженье легко, как прощеный долг.

 

О чем ты сейчас спросила? И что я тебе ответил?

Нам лишь секундная стрелка в такие часы слышна,

Когда полынью потери предутренний дышит ветер,

И серый металл рассвета — возмездием из окна.

 

Становишься злее, цепче, оглядчивее с годами.

С годами... Сказав такое — сощуриться да вздохнуть.

И жмется земля к подошвам пружинисто под ногами,

И ветер лугов ложится прозрачной волной на грудь.

 

1987

 

 

 

 

 

 

* * *

 

То ли кожу сменившие змеи

Отдыхают в эдемском саду —

То ли правда, что стала честнее

Наша родина в этом году.

Если нет — то на сердце спокойней,

И легко мне, и весело так

Наблюдать со своей колокольни

Перестройку во вражьих рядах.

Если да — я и молвить не смею,

Как мне боязно в этом раю:

Опрометчиво честному змею

Вверить певчую душу свою!

 

1988

 

 

* * *

 

Школьница, ослушница, сестрица,

Тихий омут — темная вода...

Вспомнится, приснится, повторится

Дней непоправимых череда.

Мы упрямы, и судьба упряма.

Ночь длинна, разлука далека.

Завтра утром подниматься рано.

Ты ложись, я посижу пока.

Я не знаю, отчего с тобою

Всякий раз, забудешься едва,

В душу лезет давнее, родное,

Чистые Пруды, 12 А.

Слышишь — соблазнительный, опасный

Прошлого несбывшийся зов?

Снег искрится. Светит месяц ясный.

И надежен наш последний кров.

Угли красны, жар идет на убыль.

Я задвину вьюшку для тепла.

Видишь, как убийственно мы любим?

Помнишь, как черемуха цвела?

По душе тебе с таким отпетым?

Отвернись, забудь, усни, прости...

Залиты лилово-белым светом

Железнодорожные пути.

Зоркие озябшие созвездья

Стерегут равнину до утра.

Мы одни здесь, мы вдвоем, мы вместе.

Милая, проснись. Вставать пора.

 

1988

 

* * *

 

Прощаться не спеши. Холодная аллея

Рассеивает свет нездешней белизны.

Под горький листопад, о прошлом не жалея,

Легко перебирать несбывшиеся сны.

Но что поделать нам со сбывшимися снами,

Над выгибом реки, петляя по холмам,

Когда верхушки лип закружатся над нами,

И воздуха в груди едва достанет нам?

Когда надежды нет, а нежности в избытке,

Не забегай вперед, но оглянись назад.

Еще войдешь во вкус блаженной этой пытки...

Багровой полосой рубцуется закат.

И тайное тепло сквозь холод пальцев милых,

Лишь выплеснется звезд ночное молоко,

И нам, едва забудь, чего забыть не в силах,

По-прежнему спокойно и легко.

 

1988

 

* * *

 

Я книгу отложил — и, кажется, душа

Осталась без меня под темным переплетом.

А я закрыл глаза, и лишь комар, жужжа,

Перебивал мне сон охотничьим полетом.

 

И наяву еще или уже во сне,

Но сдавливая грудь какой-то болью давней,

Той мудрости слова напоминали мне

О двадцати годах надежд и ожиданий.

 

И оглянулся я на двадцать лет назад,

Под перестук времен — на сбывшиеся строки,

И в брызгах дождевых был над Москвой закат,

И радуга была вполнеба на востоке.

 

Вот так я жизнь и жил — как захотел, как смог.

То соберусь куда, то возвращусь откуда.

И тьма ее низка, и свет ее высок,

И велика ли честь надеяться на чудо?

 

Надеяться и ждать. Не напрягая сил,

Осенней горечью дышать на склоне лета,

Ступить на желтый лист, забыть, зачем все это,

И выдохнуть легко — октябрь уж наступил...

 

Август 1989

 

 

* * *

 

Юность самолюбива.

Молодость вольнолюбива.

Зрелость жизнелюбива.

Что еще впереди?

Только любви по горло.

Вот оно как подперло.

Сердце стучит упорно

Птицею взаперти.

 

Мне говорят: голод,

Холод и Божий молот.

Мир, говорят, расколот,

И на брата — брат.

Все это мне знакомо.

Я не боюсь погрома.

Я у себя дома.

Пусть говорят.

 

Снова с утра лил‹ здесь.

Дом посреди болотец.

Рядом журавль-колодец

Поднял подобья рук.

Мне — мои годовщины.

Дочке — лепить из глины.

Ветру — простор равнины.

Птицам — лететь на юг.

 

Август 1989

* * *

 

Ноябрьский ветер запахом сосны

Переполняет пасмурные дали.

Что значил этот сон? Бывают сны

Как бы предвестьем ветра и печали.

Проснешься и начнешь припоминать

События: ты где-то был,— но где же?

На миг туда вернешься — и опять

Ты здесь... и возвращаешься все реже.

Так в этот раз или в какой другой

(Уже не вспомнить и не в этом дело),

Но там был лес, поселок над рекой,

И синева беззвездная густела.

Там загоралось первое окно,

Шептались бабки на скамье у дома,

Там шел мужик и в сумке нес вино —

Там было все непрошено знакомо.

Там жили, значит, люди. Я бы мог

(Но веришь, лучше все-таки не надо)

Приноровить и опыт мой, и слог

К изображенью этого уклада.

Когда б я был тем зудом обуян,

Когда б во мне бесилась кровь дурная,

Я принялся бы сочинять роман,

По мелочам судьбу воссоздавая.

Тогда бы я и жил не наугад,

Расчислив точно города и годы,

И был бы тайным знанием богат,

Как будто шулер — знанием колоды.

Я знал бы меру поступи времен,

Любви, и смерти, и дурному глазу.

Я рассказал бы все... Но это сон,

А сон не поддается пересказу.

А сон — лишь образ, и значенье сна —

Всего только прикосновенье к тайне,

Чтоб жизнь осталась незамутнена,

Как с осенью последнее свиданье.

 

Ноябрь 1989

 

 

 

* * *

 

Спой мне песенку, что ли,— а лучше

Помолчим ни о чем-ни о чем.

Облака собираются в тучи.

Дальний выхлоп — а может, и гром.

 

Ничего, что нам плохо живется.

Хорошо, что живется пока.

Будто ангельские полководцы,

Светлым строем летят облака.

 

Демократы со следственным стажем

Нас еще позовут на допрос.

Где мы были — понятно, не скажем.

А что делали — то и сбылось.

 

Октябрь 1990

 

* * *

 

Липа, ясень, рябина, два тополя пирамидальных,

Семь берез под окном.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В небесах пустырей рассыпались осенние звезды,

Среди них и моя.

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Человечье жилье все мерещится мне полустанком,

Полустанок — жильем.

 

Будет где погрустить. А прощаться навеки

Нескоро.

И до крайней беды —

Лишь бы мне в изголовье хватило к утру Беломора

Да холодной воды.

 

Ноябрь 1990

 

 

 

 

 

 

 

 

 

О КНИ­ГЕ ИО­ВА

 

«Не­бе­са, твер­дые, как ли­тое зер­ка­ло» (Иов. 37.18) от­ра­жа­ли мо­ло­дой мир. Рас­цве­таю­щую вес­ной пус­ты­ню и ру­чьи, про­би­ваю­щие­ся меж хол­ма­ми. Пас­ту­шьи сто­ян­ки и шат­ры во­ж­дей. Там ре­ве­ли верб­лю­ды и ржа­ли бое­вые ко­ни.

Был че­ло­век в зем­ле Уц, имя его Иов; и был че­ло­век этот не­по­ро­чен, спра­вед­лив и бо­го­боя­зен и уда­лял­ся от зла. (I.I).

Де­сят­ки ве­ков че­ло­ве­че­ст­во не в си­лах по­за­быть Ио­ва. Ког­да в V или IV ве­ке до Р. Х. кни­га Ио­ва бы­ла за­пи­са­на — пре­да­ние о нем чис­ли­ло за со­бой уже под ты­ся­чу лет. Па­мять о пра­вед­ни­ке, ста­ло быть, вы­стра­да­на опы­том це­лой ис­то­рии на­ро­да — все­ми ко­чевь­я­ми и всей осед­ло­стью, все­ми цар­ст­ва­ми и всей анар­хи­ей, от чу­дес­но­го ис­хо­да до уни­зи­тель­но­го пле­на.

Пес­ча­ный ве­тер. Мощь зем­ли. Мо­ло­ко и мед ро­ди­ны. Не про­чув­ст­во­вав об­ста­нов­ки Ио­ва, лег­ко про­ско­чить ми­мо глав­но­го в кни­ге, под­ме­нить ее чут­кую жиз­нен­ность — умо­зре­ни­ем. А дух кни­ги не тер­пит умо­зри­тель­ных по­строе­ний, пусть и бла­го­чес­ти­во на­прав­лен­ных. Мир, ок­ру­жаю­щий Ио­ва,— не де­ко­ра­ция, но жи­вая поч­ва, пи­таю­щая дей­ст­вие кни­ги. Как Тво­рец от­кро­ет­ся Ио­ву Гос­подь — и Тво­ре­ние вос­пе­то в кни­ге, на­сы­щая са­му ткань по­ве­ст­во­ва­ния и диа­ло­га.

Не раз­вер­ну­ты­ми пей­за­жа­ми — но по-биб­лей­ски ску­по: брос­ки­ми чер­та­ми, по­яс­няю­щи­ми спор ме­та­фо­ра­ми, осо­бен­но­стя­ми сло­во­упот­реб­ле­ния,— на стра­ни­цах кни­ги ут­вер­жда­ет­ся при­ро­да и бы­то­вой ук­лад. По­все­днев­ный опыт впе­ча­тал­ся в те стра­ст­ные ре­чи, ко­то­ры­ми об­ме­ни­ва­ют­ся Иов и его со­бе­сед­ни­ки. Кру­пи­цы это­го опы­та ем­ки; в них, как в кри­стал­лах, пре­лом­ля­ют­ся смы­сло­вые ли­нии кни­ги. От­сю­да — ее ред­кие, не­срав­нен­ные об­ра­зы. Как об­ра­ща­ет­ся к Гос­по­ду Иов: «Не Ты ли вы­лил ме­ня, как мо­ло­ко, и, как тво­рог, сгу­стил ме­ня?» (10.10). — Или се­ту­ет на дру­зей: «Но бра­тья мои не­вер­ны, как по­ток, как бы­ст­ро те­ку­щие ру­чьи, ко­то­рые чер­ны ото льда и в ко­то­рых скры­ва­ет­ся снег. Ко­гда ста­но­вит­ся те­п­ло, они ума­ля­ют­ся, а во вре­мя жа­ров ис­че­за­ют с мест сво­их. Ук­ло­ня­ют они на­прав­ле­ние пу­тей сво­их, за­хо­дят в пус­ты­ню и те­ря­ют­ся» (6.15-18).

Та­ков же про­хо­дя­щий сквозь всю кни­гу об­раз шат­ра. О гро­ме не­бес­ном го­во­рит­ся: «треск шат­ра Его» (36.29). — «По­мерк­нет свет в шат­ре» у без­за­кон­но­го,— гро­зит один из муд­ре­цов,— «...из­гна­на бу­дет из шат­ра на­де­ж­да его» (18.6; 14). — И дру­гой до­бав­ля­ет: «зло по­стиг­нет и ос­тав­шее­ся в шат­ре его» (20.26). — Опор­ный об­раз бы­та, уст­рой­ст­ва сре­ди не­по­кор­ной при­ро­ды, ша­тер од­но­вре­мен­но пред­ста­ет и об­ра­зом за­ко­но­пос­лу­ша­ния, и на­деж­но­сти ду­хов­ной. Ведь и ски­ния оз­на­ча­ет ша­тер, ша­­лаш — и Ков­чег За­ве­та пер­во­на­чаль­но пе­ре­ме­щал­ся в шат­ре.

При­выч­ное при­род­ное дви­же­ние, на­сущ­ные за­бо­ты по хо­зяй­ст­ву не об­рам­ля­ют «со­дер­жа­ния» кни­ги — но са­ми пре­тво­ря­ют­ся в ее глу­бо­кую по­этич­ность. Кон­крет­ная эта по­этич­ность — эта кон­крет­ность, она же по­эзия — не «фор­ма» кни­ги, но — влия­тель­ная по­до­п­ле­ка ее смыс­ла, сре­да его оби­та­ния. Это строй под­го­ло­сков то­го гим­на Тво­ре­нию, ко­то­рый и пред­став­ля­ет со­бой кни­га Ио­ва.

И се­го­дня по­ют об Ио­ве в хри­сти­ан­ских церк­вах. Бо­го­сло­вы, фи­ло­со­фы, пи­са­те­ли за­во­ро­же­ны его об­ра­зом по сей день. Ио­ва чти­ли и чтят за пра­вед­ность. Од­на­ко са­ма его пра­вед­ность — за­гад­ка. Ее ви­дят од­ни в од­ном, дру­гие — в дру­гом; по­рой од­но — в пря­мой про­ти­во­по­лож­но­сти с дру­гим.

Бо­го­слов­ская тра­ди­ция сла­вит Ио­ва мно­го­стра­даль­но­го, пре­ж­де все­го сла­вит его дол­го­тер­пе­ние. Прав­да: «Гос­подь дал, Гос­подь взял» (I.21),— го­во­рит Иов, на­ка­зан­ный без ви­ны... В том же рус­ле мыс­лил и Дос­то­ев­ский. Его ста­рец Зо­си­ма го­во­рит о стра­да­нии, о тер­пе­нии, о ко­неч­ном воз­дая­нии Ио­ву. Воз­вра­тил ведь Гос­подь Ио­ву от­ня­тое доб­ро, вза­мен по­гиб­ших ро­ди­лись но­вые де­ти. Все же за­хва­ти­ло дух у рус­ско­го пи­са­те­ля: ка­ким об­ра­зом, да­же во вновь об­ре­тен­ном сча­стье, мог Иов ус­по­ко­ить­ся, про­стить про­шлое, сми­рить­ся с жес­то­кой ут­ра­той? От­ве­чал Дос­то­ев­ский в том ду­хе, что са­ма но­вая жизнь вос­кре­си­ла Ио­ва. В не­ис­чер­пае­мо­сти жи­вой жиз­ни — ее тай­на и ве­ли­чие Про­мыс­ла, со­вер­шаю­ще­го­ся в ней. Но­вые де­ти, но­вое сча­стье по­сте­пен­но про­бу­ди­ли Ио­ва. Ему, с его чу­дес­ным опы­том, вид­нее, не­же­ли нам: как та­кое воз­мож­но.

От Кир­ке­го­ра к Шес­то­ву сло­жил­ся взгляд на Ио­ва с про­ти­во­по­лож­ной сто­ро­ны. Вни­ма­ние при­ко­ва­но здесь уже не к дол­го­тер­пе­нию и сми­ре­нию — на­про­тив, к от­чая­нию, дер­за­нию, рез­ким во­про­ша­ни­ям Ио­ва. То­же прав­да: тер­пит Иов не­срав­нен­но дол­го — но ведь не до бес­ко­неч­но­сти. При­чем дерз­кие во­пли за­ни­ма­ют в объ­е­ме кни­ги до­лю пре­об­ла­даю­щую: по од­но­му по это­му нет ни­ка­кой воз­мож­но­сти «от­де­лать­ся» от них. Дер­зость Ио­ва сму­ти­ла бы роб­ко­го на­чет­чи­ка — Шес­то­ва, на­про­тив, она-то и при­вле­ка­ет. А в трех муд­ре­цах, уте­шаю­щих Ио­ва, Шес­тов уви­дел про­об­раз на ве­ка фи­ло­соф­ско­го ра­цио­на­лиз­ма — с его спо­со­бом мыс­лить, с его эти­кой. И ведь не од­на фи­ло­со­фия — рас­хо­жее пред­став­ле­ние о бла­го­чес­тии так­же за­да­но здесь... Шес­тов по­вто­ря­ет за Кир­ке­го­ром во­прос: ко­гда ве­лик Иов,— ко­гда го­во­рит «Гос­подь дал, Гос­подь и взял» — или ко­гда во­пля­ми свои­ми дерз­ко взы­ску­ет Гос­по­да?

У Дос­то­ев­ско­го мно­го прав­ды — но, его же сло­ва­ми вы­ра­жа­ясь, не вся прав­да. Слиш­ком мно­го об­те­кае­мых об­щих мест ос­та­ют­ся не­за­тро­ну­ты­ми. Для че­го все-та­ки боль­шая часть кни­ги за­пол­не­на дерз­ки­ми во­пля­ми Ио­ва? В чем имен­но рас­кры­лась пе­ред Ио­вом не­ис­чер­пае­мость жиз­ни? Что в этой жиз­ни за­ста­ви­ло его при­ми­рить­ся с не­при­ми­ри­мы­м? Из­бе­гая этой ост­ро­ты, рис­ку­ешь ока­зать­ся вме­сте с муд­ре­ца­ми кни­ги Ио­ва. Но ведь оче­вид­но, что для ав­то­ра кни­ги дет­ское от­чая­ние Ио­ва вы­гля­дит и по-че­ло­ве­че­ски че­ст­нее, и ре­ли­ги­оз­но по­сле­до­ва­тель­нее, не­же­ли от­вле­чен­ные уте­ше­ния муд­ре­цов. И од­на­ко в апо­ло­гии бун­та, ка­кую пред­ла­га­ет Шес­тов, так­же «всей прав­ды» нет. В этом воз­зре­нии те­ря­ет смысл пра­вед­ность, от­ли­чав­шая Ио­ва всю его жизнь до ис­пы­та­ния; во­все ис­че­за­ет от­кры­тая Гос­по­дом Ио­ву но­вая жизнь. По Кир­ке­го­ру, сам пре­дел от­чая­ния — не ос­нов­ной па­фос и не по­след­нее сло­во кни­ги.

Хри­стиа­ни­ну лег­че все­го раз­ре­шить эти про­ти­во­ре­чия с по­мо­щью про­об­ра­зо­ва­тель­но­го под­хо­да к вет­хо­за­вет­но­му рас­ска­зу. Мно­гие из во­про­ша­ний Ио­ва (о без­вин­ном стра­да­нии, о смерт­ной уча­сти че­ло­ве­ка) под­во­дят к хри­сти­ан­ско­му кру­гу мыс­лей и раз­ре­ша­ют­ся в ис­ку­пи­тель­ной жерт­ве Спа­си­те­ля. Апо­стол Па­вел го­во­рит: «Ны­неш­ние вре­ме­на стра­да­ния ни­че­го не сто­ят в срав­не­нии с тою сла­вою, ко­то­рая от­кро­ет­ся в нас» (Рим. 8.18). — Од­на­ко впра­ве ли мы ог­ра­ни­чи­вать­ся про­об­ра­зо­ва­тель­ным под­хо­дом? Ведь это все рав­но, что при­знать, буд­то жив­ший во вре­ме­на свои и не знав­ший Хри­ста Иов ни­ка­ко­го от­ве­та от Гос­по­да не­по­сред­ст­вен­но не по­лу­чил! Из тек­ста же кни­ги яв­ст­ву­ет не­что про­ти­во­по­лож­ное. Зна­чит, ли­бо кни­га Ио­ва ни­ка­ко­го соб­ст­вен­но­го смыс­ла не име­ет — ли­бо же мы, что бо­лее ве­ро­ят­но, склон­ны по сво­ему вы­со­ко­ме­рию ко­щун­ст­во­вать.

Что ав­тор кни­ги Ио­ва мол­чит о хри­сти­ан­ской раз­гад­ке зем­ных тайн — удив­лять­ся не при­хо­дит­ся. Но ес­ли мы, хри­стиа­не, мол­чим о той раз­гад­ке, что воз­ве­ще­на в бо­го­ду­хо­вен­ной кни­ге от ли­ца Са­мо­го Гос­по­да,— вот это по­ис­ти­не уди­ви­тель­но.

Пе­ре­чи­ты­вать та­ин­ст­вен­ную кни­гу ра­ди сво­бод­но­го ис­сле­до­ва­ния — от­вет­ст­вен­ность не­ма­лая. Ко­то­рый раз в ис­то­рии пред­при­ни­ма­ет­ся по­доб­ная по­пыт­ка? Воз­мож­но ли из­бе­жать как пре­ду­бе­ж­де­ний, так и от­се­бя­ти­ны? Все же, пе­ре­чи­ты­вая, вду­мы­ва­ясь и в до­во­ды са­мо­на­де­ян­ных муд­ре­цов, и в «воз­вы­шен­ные ре­чи» са­мо­го Ио­ва,— убе­ж­да­ешь­ся, что взаи­мо­ис­клю­чаю­щих от­но­ше­ний ме­ж­ду Ио­вом дол­го­тер­пе­ли­вым и Ио­вом дер­заю­щим — нет. И не в сгла­жи­ва­нии уг­лов, не в диа­лек­ти­че­ском трю­ке «сня­тия про­ти­во­ре­чий» — но, на­про­тив, во всем свой­ст­вен­ном кни­ге на­пря­же­нии этих про­ти­во­ре­чий — дос­ти­га­ет­ся та­кое убе­ж­де­ние. Речь Гос­по­да из бу­ри — это речь Гос­по­да из бу­ри, а не сня­тие про­ти­во­ре­чий. И в рас­ка­тах этой ре­чи об­на­ру­жи­ва­ет­ся не­ожи­дан­ное, хо­тя не­со­мнен­но что-то, ми­мо че­го ты­ся­че­ле­тия­ми со­блаз­ни­тель­но вле­чет нас прочь ка­кая-то зло­ве­щая си­ла.

1

 

Уп­рек, по­зор­ный для ме­ня, вы­слу­шал я, и дух ра­зу­ме­ния мое­го от­ве­тит за ме­ня (20.3).

 

Бро­сая эти сло­ва Ио­ву, муд­рец Со­фар мог бы с тем же ус­пе­хом до­ба­вить: «...и я мыс­лю пло­хо, ес­ли я при­бав­ляю что-ни­будь от се­бя» (Ге­гель. ЭФН, т. I. Нау­ка ло­ги­ки.— М., 1975, с. 124).— Вер­но, что мыш­ле­ние трех муд­ре­цов — как бы про­об­раз ра­цио­на­лиз­ма в са­мом ши­ро­ком смыс­ле сло­ва. При­ве­ден­ные сло­ва Со­фа­ра — «гно­сео­ло­ги­че­ская пред­по­сыл­ка» всей этой «сис­те­мы» мыш­ле­ния. «Субъ­ект» на­вя­зы­вае­мой Ио­ву муд­ро­сти — ра­зум, без­лич­ный, от­вле­чен­ный, са­мо­за­кон­ный. Иу­дей­ская ри­то­ри­че­ская фи­гу­ра ут­вре­ж­да­ет на ты­ся­че­ле­тия не­из­мен­ную от­пра­вную точ­ку фи­ло­соф­ской мыс­ли.

Уте­ши­те­ли Ио­ва — Ели­фаз Фо­ма­ни­тя­нин, Вил­дад Сах­вея­нин и Со­фар На­ами­тя­нин — муд­ре­цы, они и при­шли из трех про­слав­лен­ных муд­ро­стью го­ро­дов. Муд­рость их — не про­сто при­род­ный ум, обо­га­щен­ный жи­тей­ским опы­том. Муд­ре­цы — ес­ли не во вре­мя дей­ст­вия, то во вре­мя соз­да­ния кни­ги Ио­ва — бы­ли в Иу­дее и в ок­ре­ст­ных зем­лях Ближ­не­го Вос­то­ка чем-то вро­де осо­бо­го со­сло­вия: в Вет­хом За­ве­те про­ро­че­ст­во чет­ко раз­гра­ни­че­но с «пре­муд­ро­стью» — и про­рок го­во­рит: «Го­ре тем, ко­то­рые муд­ры в сво­их гла­зах и ра­зум­ны пе­ред са­мими со­бою!» (Ис. 5.21).

Со­блаз­ни­тель­но — вы­стро­ить сис­те­ма­ти­че­ски су­ж­де­ния трех муд­ре­цов, пе­ре­во­дя, вслед за Шес­то­вым, их речь на язык фи­ло­со­фии но­во­го вре­ме­ни — и об­рат­но. В ито­ге это­го ув­ле­ка­тель­но­го тру­да пред­стал бы, в за­ча­точ­ном ви­де, свод фи­ло­соф­ских дис­ци­п­лин: от гно­сео­ло­гии — че­рез эти­ку и свое­об­раз­ную тео­ди­цею — к со­ци­аль­ной уто­пии.

В со­вре­мен­ной мыс­ли, од­на­ко, все­гда от­ме­ре­на за­щит­ная дис­тан­ция ме­ж­ду на­уч­ной ис­ти­ной и лич­ной че­ло­ве­че­ской за­ин­те­ре­со­ван­но­стью. В кни­ге же Ио­ва речь на вы­со­чай­шей но­те идет о «еди­ном на по­тре­бу», о по­след­них че­ло­ве­че­ских во­про­сах, пря­мо о жиз­ни и смер­ти. Со­вре­мен­ная замк­ну­тая на се­бя мысль тя­го­те­ет к иг­ре, иг­ра эта безо­пас­на. В той иг­ре, ку­да втя­ги­ва­ет муд­ре­цов не­уто­ми­мое от­чая­ние Ио­ва, став­ка оп­ла­чи­ва­ет­ся че­ло­ве­че­ской жиз­нью, а то и вы­ше.

Три муд­ре­ца из стра­ны муд­ре­цов — но и в их ли­ца дул пес­ча­ный ве­тер. Се­мит­ский их тем­пе­ра­мент, сам тон и слог их ре­чи — не те, что у афин­ских фи­ло­со­фов, не го­во­ря уж о гер­ман­ских уче­ных. Кни­га Ио­ва про­ни­за­на по­эзи­ей на­сквозь — и ес­ли Сам Тво­рец го­во­рит с Ио­вом на од­ном язы­ке, на том же язы­ке при­хо­дит­ся изъ­яс­нять­ся и муд­ре­цам. Са­ми до­во­ды их — не столь­ко ар­гу­мен­ты, сколь­ко зри­мые об­ра­зы. Судь­бо­нос­ный спор кни­ги Ио­ва — не спор ме­ж­ду ло­ги­кой и по­эзи­ей, но про­ти­во­бор­ст­во двух по­эти­че­ских по при­ро­де сво­ей ус­та­но­вок.

По­эзия муд­ре­цов жес­то­ка, су­хой жар ее бес­че­ло­ве­чен. Но стра­ст­ная ис­крен­ность ее — бес­спор­на. «Дух ра­зу­ме­ния» го­во­рит за них — но как он го­во­рит?

 

И вот, ко мне тай­но при­нес­лось сло­во, и ухо мое при­ня­ло не­что от не­го. Сре­ди раз­мыш­ле­ний о ноч­ных ви­де­ни­ях, ко­гда сон на­хо­дит на лю­дей, объ­ял ме­ня ужас и тре­пет и по­тряс все кос­ти мои. И дух про­шел на­до мною; ды­бом вста­ли во­ло­са на мне. Он стал,— но я не рас­по­знал ви­да его,— толь­ко об­лик был пе­ред гла­за­ми мои­ми; ти­хое вея­ние,— и я слы­шу го­лос...» (4.12-16).

 

Так, поч­ти в мис­ти­че­ском экс­та­зе, сви­де­тель­ст­ву­ет Ели­фаз. От­но­ше­ния Со­кра­та с его иро­ни­че­ским де­мо­ном бы­ли мно­го сдер­жан­ней.

Гнев­ная стра­ст­ность муд­ре­цов воз­рас­та­ет по ме­ре то­го, как от­ча­ян­ная пра­во­та Ио­ва за­го­ня­ет их в ту­пик. Они обо­ро­ня­ют­ся на­па­дая. Они яро­ст­но от­стаи­ва­ют то, что есть един­ст­вен­ная дос­туп­ная им прав­да. По­на­ча­лу же они — вме­сте с Ио­вом, ведь они его ис­крен­ние дру­зья, они при­шли «...се­то­вать вме­сте с ним и уте­шать его» (2.II).— Все в кни­ге Ио­ва раз­ви­ва­ет­ся так ес­те­ст­вен­но, так жиз­нен­но — в этом осо­бая ее пре­лесть.

 

И си­де­ли с ним на зем­ле семь дней и семь но­чей; и ни­кто не го­во­рил ему ни сло­ва, ибо ви­де­ли, что стра­да­ние его весь­ма ве­ли­ко (2. 13).

 

Со­стра­да­ние и, так ска­зать, такт — по на­шим мер­кам да­же пре­уве­ли­че­нные. Муд­ре­цы во­все не спе­шат пре­вра­щать жи­вые стра­да­ния дру­га в пред­мет от­вле­чен­ной дис­кус­сии. Что опять же су­ще­ст­вен­но род­нит их с афи­ня­на­ми: те не вы­дер­жа­ли бы се­ми дней мол­ча­ния, ко­гда под ру­кой та­кая от­мен­ная те­ма для диа­ло­га.

Но вот «...от­крыл Иов ус­та свои и про­клял день свой» (3.I),— и в пер­вой «воз­вы­шен­ной ре­чи» дерз­ко во­зо­пил о пра­во­те сво­ей пе­ред Гос­по­дом. Те­перь уте­ше­ния дру­зей как раз и пре­вра­ща­ют­ся в нра­во­уче­ния муд­ре­цов. Дер­зость Ио­ва по­ся­га­ет не столь­ко на Бо­га и мир, за­по­доз­рен­ные Ио­вом в не­спра­вед­ли­во­сти,— сколь­ко на пред­став­ле­ние муд­ре­цов о Бо­ге и ми­ре, на их кар­ти­ну ми­ра, на их сим­вол ве­ры. Так оно все­гда и про­ис­хо­дит, осо­бен­но с муд­ре­ца­ми. Все, что про­ти­во­ре­чит тео­рии — раз­дра­жа­ет (от­сю­да зна­ме­ни­тое «тем ху­же для фак­тов» Ге­ге­ля).

Ло­ги­ка раз­дра­же­ния по­ве­дет ес­те­ст­вен­но к лич­ным уп­ре­кам в ад­рес Ио­ва. Но по­ка что уп­ре­ки при­глу­ше­ны, при­прав­ле­ны ле­стью.

 

Бо­го­бо­яз­не­ность твоя не долж­на ли быть тво­ей на­де­ж­дою, и не­по­роч­ность пу­тей тво­их — упо­ва­ни­ем тво­им? (4.6)

 

Лесть эта уже не без ли­це­ме­рия, как яв­ст­ву­ет из сле­дую­ще­го же ри­то­ри­че­ско­го во­про­са. Не от­ва­жи­ва­ясь по­ка на лич­ные на­пад­ки, Ели­фаз об­ра­ща­ет­ся к об­щей кар­ти­не ми­ра:

 

Вспом­ни же, по­ги­бал ли кто не­вин­ный, и где пра­вед­ные бы­ва­ли ис­ко­ре­няе­мы?» (4.7)

 

Но Иов-то гиб­нет — так пра­ве­ден ли он?.. — Пра­вед­ность бы­ла сла­вой Ио­ва в дни бла­го­ден­ст­вия. Он по­те­рял ду­шев­ный мир, сча­стье, де­тей — все. Не зная за со­бой ви­ны, он и то тер­пел доль­ше мыс­ли­мой ме­ры. Вот он си­дит на ку­че пе­п­ла, в ра­зо­дран­ных оде­ж­дах, по­кры­тый яз­ва­ми. Вид его та­ков, что при пер­вом взгля­де на не­го тем­пе­ра­мент­ные дру­зья «...за­ры­да­ли и ра­зо­дра­ли ка­ж­дый оде­ж­ду свою, и бро­са­ли пыль над го­ло­ва­ми свои­ми к не­бу» (2.12).— Тер­пе­ние Ио­ва те­перь ис­сяк­ло, и он ос­ме­лил­ся при­знать­ся в этом. И тот­час со­стра­да­ние дру­зей та­ет, са­ма честь Ио­ва бе­рет­ся под по­доз­ре­ние, уп­ре­ки уже, как осы, жуж­жат, хо­тя еще не жа­лят. И в уп­рек Ио­ву ста­вит­ся спра­вед­ли­вость ми­ро­по­ряд­ка.

 

Как я ви­дал, то орав­шие не­чес­тие и се­яв­шие зло по­жи­на­ют его... (4.8).

 

Где, ко­гда ви­дал?.. Лег­ко за­ме­тить: Ели­фаз го­во­рит что-то не то. «Се­яв­шие зло» слиш­ком час­то ни­ка­ко­го зла в этом ми­ре не по­жи­на­ют. Ца­ри Ура, ца­ри Ас­си­рии мог­ли бы не­ма­ло за­нят­но­го по­рас­ска­зать на этот счет. Ели­фаз яв­но не на­стоя­щий ми­ро­по­ря­док опи­сы­ва­ет, но свою соб­ст­вен­ную «эти­ку». Ко­гда муд­ре­цы вы­да­ва­ли же­лае­мое за дей­ст­ви­тель­ность, под­ме­няя сво­ей эти­кой дей­ст­ви­тель­ность,— по­след­ст­вия час­то бы­ва­ли пла­чев­ны­ми. Ко­гда оче­ред­ной муд­рец, Де­мос­фен, на­вя­зал афи­ня­нам за­ко­но­про­ект, об­рек­ший их на за­ве­до­мо без­на­деж­ное сра­же­ние,— де­ло кон­чи­лось тем, что ма­ке­дон­ский царь в пья­ном ви­де пля­сал на по­ле боя сре­ди тру­пов, из­де­ва­тель­ски рас­пе­вая сло­ва де­мос­фе­но­ва за­ко­но­про­ек­та... И — ко­гда же тор­же­ст­во­ва­ли в этой жиз­ни пра­вед­ни­ки? Сно­ва под­ме­на. Веч­ный трю­изм фи­ло­соф­ской эти­ки: пра­вед­ный дол­жен тор­же­ст­во­вать, но долг и есть выс­шая дей­ст­ви­тель­ность; так что муд­рец в сво­ем воз­вы­шен­ном рас­по­ло­же­нии ду­ха впра­ве опус­тить это сло­веч­ко «дол­жен»,— и «сле­до­ва­тель­но», пра­вед­ник тор­же­ст­ву­ет. Ра­зум­ное — дей­ст­ви­тель­но. Так жизнь под­ме­ня­ет­ся аб­ст­ракт­ным мо­раль­ным нор­ма­ти­вом. Тор­же­ст­ву­ет не пра­вед­ник, но вы­со­ко­мер­ная не­от­зыв­чи­вость и глу­хо­та муд­ре­ца.

Но как вну­шить Ио­ву, что он сча­ст­лив — Ио­ву, без ви­ны по­стра­дав­ше­му, без ме­ры пре­тер­пев­ше­му? Ели­фа­за ох­ва­ты­ва­ет до­са­да.

 

Так, глуп­ца уби­ва­ет гнев­ли­вость, и не­смыс­лен­но­го гу­бит раз­дра­жи­тель­ность (5.2).

 

Это сло­веч­ко «раз­дра­жи­тель­ность» очень удач­но сто­ит в тра­ди­ци­он­ном пе­ре­во­де. Скры­тым сар­каз­мом зву­чит это сни­жен­но-жи­тей­ское упот­реб­ле­ние ря­дом с об­ру­шив­ши­ми­ся на Ио­ва не­бы­ва­лы­ми бе­да­ми. Муд­ре­цы са­ми боль­шой вы­держ­кой не от­ли­ча­ют­ся: гнев их как раз за­ки­па­ет. Они еще не нау­че­ны, как эл­ли­ны, ата­рак­сии. Лишь от без­вин­но­го стра­даль­ца тре­бу­ет­ся муд­рое спо­кой­ст­вие — «дух ра­зу­ме­ния» впра­ве по­вы­шать го­лос.

Об­ви­не­ния лич­ные не за­ста­вят дол­го ждать. Ведь без них на по­вер­ку ру­шит­ся вся их по­строй­ка, все пред­став­ле­ние о спра­вед­ли­во­сти ми­ро­по­ряд­ка. Ес­ли Иов не­ви­но­вен, дей­ст­ви­тель­ность муд­ре­цов по­гиб­ла — и дру­гая, страш­ная жизнь вот-вот всту­пит в свои пра­ва. И Ели­фаз об­ви­ня­ет.

 

Да ты от­ло­жил страх и за ма­лость счи­та­ешь речь к Бо­гу (15.4).

 

Речь идет о стра­хе Божь­ем. Ка­за­лось бы, в дни бла­го­ден­ст­вия стра­шив­ший­ся — пе­ред ли­цом же раз­ра­зив­ше­го­ся уже бед­ст­вия бес­страш­ный Иов за­слу­жи­ва­ет на­зы­вать­ся му­же­ст­вен­ным и муд­рым. Не та­ко­ва, од­на­ко, муд­рость Ели­фа­за — и му­же­ст­во не срод­ни ей.

 

Те­бя об­ви­ня­ют ус­та твои, а не я, и твой язык го­во­рит про­тив те­бя (15.6).

 

Кто те­перь на­звал бы ре­чи муд­ре­цов «уте­ше­ния­ми»? Это — об­ви­ни­тель­ные ре­чи. Пе­ред тем дру­гой муд­рец, Вил­дад, ус­пел вы­ска­зать­ся еще силь­нее:

 

Ес­ли сы­но­вья твои со­гре­ши­ли пе­ред Ним, то Он и пре­дал их в ру­ки без­за­ко­ния их (8.4).

 

По­доз­ре­ние это без­образ­но в сво­ей бес­поч­вен­но­сти: у Вил­да­да нет и не мо­жет быть ни ма­лей­ше­го по­во­да по­доз­ре­вать ка­кую-то ви­ну по­гиб­ших де­тей Ио­ва. Из по­след­ней ре­чи Ели­фа­за, впро­чем, вы­яс­ня­ет­ся, что до­ка­зы­вать об­ви­не­ния муд­ре­цы со­чли во­все не­уме­ст­ным из­ли­ше­ст­вом. Еще бы — их мир  угро­жает об­ру­шить­ся (что уже об­ру­шил­ся мир, не­вы­ду­ман­ный мир, мир их дру­га Ио­ва — они знать не хо­тят).

 

Вер­но, зло­ба твоя ве­ли­ка и без­за­ко­ни­ям тво­им нет кон­ца. Вер­но, ты брал за­ло­ги от брать­ев тво­их ни за что и с по­лу­на­гих сни­мал оде­ж­ду ... —

 

как уми­ля­ет это «вер­но», для боль­шей убе­ди­тель­но­сти по­вто­рен­ное ри­то­ри­че­ской ана­фо­рой? —

 

...Утом­лен­но­му жа­ж­дою не по­да­вал во­ды на­пить­ся и го­лод­но­му от­ка­зы­вал в хле­бе; а че­ло­ве­ку силь­но­му ты да­вал зем­лю, и са­но­ви­тый се­лил­ся на ней. Вдов ты от­сы­лал ни с чем и си­рот ос­тав­лял с пус­ты­ми ру­ка­ми» (22. 7-9).

 

Мог­ло бы по­ка­зать­ся, что ме­лоч­ность пус­то­го это­го пе­ре­чис­ле­ния сни­жа­ет уро­вень ре­чи Ели­фа­за. Ве­ли­ча­во ут­вер­ждая спра­вед­ли­вость ми­ро­по­ряд­ка, муд­рец опус­ка­ет­ся до кле­ве­ты. Но в том-то и де­ло, что без кле­ве­ты этой ми­ро­по­ря­док его рас­сы­плет­ся в прах.

 

Что­бы про­яс­нить аб­сурд­ность кле­ве­ты, уме­ст­но тут же, за­бе­гая впе­ред, по­мес­тить не вы­зы­ваю­щее со­мне­ний сви­де­тель­ст­во са­мо­го Ио­ва — не­ко­гда во­ж­дя в зем­ле Уц:

 

...по­то­му что я спа­сал стра­даль­ца во­пию­ще­го и си­ро­ту бес­по­мощ­но­го. Бла­го­сло­ве­ние по­ги­бав­ше­го при­хо­ди­ло на ме­ня, и серд­цу вдо­вы дос­тав­лял я ра­дость. (...) Со­кру­шал я без­за­кон­но­му че­лю­сти и из зу­бов его ис­тор­гал по­хи­щен­ное. (...) Вни­ма­ли мне и ожи­да­ли, и без­мол­вст­во­ва­ли при со­ве­те мо­ем. По­сле слов мо­их уже не рас­су­ж­да­ли; речь моя ка­па­ла на них. (...) Я на­зна­чал пу­ти им и си­дел во гла­ве и жил как царь в кру­гу вои­нов, как уте­ши­тель пла­чу­щих (29.12-25).

 

Дру­зья Ио­ва не мог­ли ведь не знать его про­шло­го. Но что им за де­ло до пра­во­ты ка­нув­ше­го в не­бы­тие цар­ско­го су­да. Их «сис­те­ма» ну­ж­да­ет­ся в ви­нов­ных. Ина­че — от­ку­да взять­ся спра­вед­ли­во­сти в их по­ни­ма­нии: не­ми­нуе­мой на­гра­де для до­б­рых и ка­ре для злых?

Та­ков мир муд­ре­цов. Есть в их ми­ре спра­вед­ли­вость, за­сея­ны в нем се­ме­на пре­муд­ро­сти, так что и Со­кра­ту, и Спи­но­зе, и Кан­ту, и Ге­ге­лю най­дет­ся ме­сто под рас­ки­ди­стым дре­вом. Нет в этом ми­ре пус­тя­ка — жиз­ни, в нем нет кра­сок, бью­щих в гла­за, и зву­ков, по­тря­саю­щих слух. Не­от­зыв­чи­вость и глу­хо­та сте­ной от­го­ро­ди­ли муд­ре­цов от ми­ра кра­сок и зву­ков — за­то их соб­ст­вен­ная моз­го­вая го­ряч­ка раз­бух­ла до объ­е­ма це­лой все­лен­ной. Ра­ди это­го их соб­ст­вен­но­го, урод­ли­во­го, ка­ст­ри­ро­ван­но­го ми­ра они жерт­ву­ют Ио­вом, ко­то­ро­му в их ми­ре нет мес­та.

Это еще да­ле­ко не все. Мир их ну­ж­да­ет­ся в бо­же­ст­ве. То и де­ло муд­ре­цы при­зы­ва­ют имя Гос­под­не. Ели­фаз уко­ря­ет Ио­ва:

 

Но я к Бо­гу об­ра­тил­ся бы, пре­дал бы мое де­ло Бо­гу... (5.8).

 

Ка­ко­му? — в этом все де­ло. Бог Ели­фа­за со­дей­ст­ву­ет зем­ле­де­лию (5.10), вос­ста­нав­ли­ва­ет в пра­вах уни­жен­ных, удов­ле­тво­ря­ет жа­лоб­щи­ков (5.II), за­щи­ща­ет бед­ня­ков (5.15), раз­ру­ша­ет за­мыс­лы ко­вар­ных и «улов­ля­ет» хит­рых (5.12-14). — Не­что по­доб­ное се­го­дняш­ним функ­ци­ям ше­ри­фа в од­ном из аме­ри­кан­ских шта­тов.

Ес­ли же от­бро­сить хит­ро­ум­ную диа­лек­ти­ку то­го, что долж­но быть, и то­го, что есть; ес­ли вер­нуть­ся к ми­ру, ка­ким мы его зна­ем и ка­ким его знать не хо­тят муд­ре­цы,— то при­хо­дит­ся за­клю­чить: все­го это­го Бог не де­ла­ет! Един­ст­вен­но от­ве­ден­ных ему пре­муд­ро­стью му­ни­ци­паль­ных функ­ций — Он и то не вы­пол­ня­ет...

Бог Ели­фа­за не де­ла­ет и не дол­жен де­лать ни­че­го, кро­ме осу­ще­ст­в­ле­ния спра­вед­ли­во­сти, дос­туп­ной ра­зу­му Ели­фа­за (при­том на де­ле не су­ще­ст­вую­щей!). Твор­цу не­ба и зем­ли — не во­об­ра­зить ни­че­го, что не спо­со­бен вы­ска­зать из уст муд­ре­цов «дух ра­зу­ме­ния».

Са­мо­на­де­ян­ность муд­ре­цов го­ло­во­кру­жи­тель­на.

 

Раз­ве ма­лость для те­бя уте­ше­ния Бо­жии? И это не­из­вест­но те­бе? (15.II)

 

Бог по­ка что в уте­ше­ни­ях Ио­ва уча­стия не при­ни­мал. Оче­вид­но, Ели­фаз име­ет в ви­ду свои уте­ше­ния. Ло­ги­ка на все вре­ме­на: спер­ва муд­рец пред­став­ля­ет на ме­сто Бо­га соб­ст­вен­ную муд­рость, а за­тем и по­про­сту се­бя са­мо­го.

Бог муд­ре­цов при­зван осу­ще­ст­в­лять ку­цую спра­вед­ли­­вость — то на­гра­ж­дая, то ка­рая. То и дру­гое со­вер­ша­ет­ся с не­умо­ли­мой спра­вед­ли­во­стью ма­ят­ни­ка. Не­пре­лож­ность су­да, осо­бен­но на­счет ка­ры, не про­сто ут­вер­жда­ет­ся — сла­до­ст­ра­ст­но вос­пе­ва­ет­ся муд­ре­ца­ми. Чер­ты Бо­га на­гра­ж­даю­ще­го и Бо­га ка­раю­ще­го не мо­гут в ито­ге не слить­ся в один об­раз, воз­вы­шаю­щий­ся на­до всею этой пре­муд­ро­стью: об­раз Бо­га рав­но­душ­но­го.

Бог от­го­ра­жи­ва­ет­ся по­тол­ком от че­ло­ве­ка с его со­ве­стью, как че­рез па­ру ты­сяч лет бу­дет и в эти­ке Кан­та.

 

...раз­ве мо­жет че­ло­век дос­тав­лять поль­зу Бо­гу? Ра­зум­ный дос­тав­ля­ет поль­зу се­бе са­мо­му. Что за удо­воль­ст­вие Все­дер­жи­те­лю, что ты пра­ве­ден? (22.2-3)

 

Ели­фаз тут, ме­ж­ду про­чим, ос­то­рож­нее, не­же­ли в пер­вой сво­ей ре­чи на­счет зем­ной спра